Это была довольно-таки веселая теория, а поскольку любая теория должна давать ответ на все охваченные ею вопросы, то я поинтересовался, почему посредственные мужчины, заполучив своих женщин, этим не довольствуются, зачем им еще надо издеваться над другими мужчинами, насильно совать им в руки ружье и все такое?
«Видишь ли, Трдат, посредственности хоть и глупы, но не настолько, чтобы совсем уж не понимать, почему те женщины, которые выбрали их, это сделали — не из-за их ума, разумеется, а только ради материальных благ, — а поскольку они это понимают, то и ненавидят тебя и тебе подобных, особенно если кто-то из этих женщин по глупости вас хвалит. Посредственности понимают, что ты умнее их, и поэтому стараются уничтожить тебя или, по крайней мере, девальвировать значение твоего ума. Им необходимо тебя дискредитировать, показать женщинам, какой ты слабый, неготовый к борьбе за существование, так сказать, маломужественный, поэтому они издеваются над тобой и унижают тебя, суют, как ты выразился, тебе в руки ружье, что тебе не подходит, и, если ты к этому ружью прикоснешься, все увидят, что тебя вынудили-таки играть по их правилам. К тому же патриотизм — замечательный лозунг, под которым можно объединиться — в единении ведь сила — и таким образом показать женщинам свою мощь и твою слабость. Все, что мужчины в этом мире делают, они делают ради женщин».
Я покачал головой и сказал, что Коля со своим фрейдистским мировоззрением отстал от жизни, потому что современный человек, человек конца двадцатого века, любит власть намного больше, чем женщин. На самом деле женщина ему нужна вовсе не для того, чтобы получить от обладания ею удовольствие, этого современный человек просто уже не умеет, она нужна ему, чтобы реализовать потребность во власти. Но возможность намного более совершенно реализовать потребность во власти предоставляет родина. Родина дает тебе власть над всеми теми людьми, для которых она не родина. Дело даже не в самой родине, она такой же миф, как бог, а в том чувстве абсолютной правоты, которое дает родина и без которого невозможно насладиться властью в полной мере. Можно просто издеваться над кем-то, но, если этому сопутствует сознание собственной абсолютной правоты, удовольствие получается намного более сильным. К тому же власть — это универсальное средство для избавления от одиночества, от которого просто сходят с ума — люди ведь сами придут, можно сказать, приползут к тебе, чтобы получить штамп в паспорт или подпись на бумаге. Считается, что люди заводят собак и кошек, чтобы было кого любить, — вранье, они это делают, чтобы от них зависело хотя бы какое-то животное, если под рукой нет ни одного человеческого существа. Но насколько больше возможностей показать свою власть дают иностранцы, иммигранты и вообще инородцы. Я напомнил Коле тот рассказ Стивена Винсента Бене, в котором главный герой в минуту, когда очередные патриоты своей родины ведут его на казнь, глядит вверх в небо и благодарит несуществующего бога за то, что хотя бы голубое пространство над головой не принадлежит никому, и мы сошлись на том, что это явный анахронизм, потому что небо уже давно не небо, а воздушное пространство того или иного государства.
Родиной, сказал я, возвращаясь к главной теме, можно оправдать любое унижение человеческого достоинства, не говоря уже о таком пустяке, как война. Совершенные во имя родины преступления всегда остаются безнаказанными, потому что они совершены именем большинства — наказание могло бы быть только результатом действий какого-либо иного большего большинства, но оно в свою очередь неизбежно действовало бы во имя уже своей родины. Понятие родины — это идеальный инструмент власти, оно безотказно действует независимо от того, кто правит в стране, большинство или меньшинство. А если правит большинство, то это уже не обычная, а тотальная власть.
«По-твоему, Трдат, выходит, что демократия более тотальная власть, чем олигархия или монархия?» — полюбопытствовал Коля.
«Именно, — подтвердил я, — потому что, когда у власти меньшинство, отдельная личность и, особенно, инородец никогда не находятся по отношению к этой власти настолько в меньшинстве, как тогда, когда у власти большинство. А что значит быть в меньшинстве, я знаю даже слишком хорошо, потому что я был в нем всю жизнь. Быть в меньшинстве — это значит постоянно бороться за то, чтобы вообще быть. Отношение большинства к меньшинству не изменится никогда, вопрос всегда лишь в том, удастся ли очередное меньшинство уничтожить, или придется ограничиться издевательствами над ним».
Понятно, что наши с Джульеттой счастливые дни остались во времени, когда мы, гуляя по Еревану, мечтали о Москве — потому что о каком городе мы должны были мечтать теперь, когда климат на долгие месяцы отнял у нас даже саму радость прогулок, и нам пришлось проводить долгие часы, таращась друг на друга в чужой квартире, напоминавшей больше походный лагерь, чем дом? В человеческих отношениях бывают вещи, о которых по некому взаимному безмолвному уговору умалчивают, иногда до самой смерти, потому что говорить об этом означало бы уничтожить еще более или менее приемлемое настоящее. Мы оба довольно быстро догадались, что вместе не останемся, но говорили об этом только на языке плоти с тем особым акцентом отчаяния, который особенно хорошо, если верить романистам, известен приговоренным к смерти. У наших объятий был привкус ткемали. Джульетта знала, что из меня не получится такого мужа, какого требует ее капризная природа, а я знал, что она это знает. Несмотря на это, мы оба делали лихие попытки укротить друг друга, втянуть в свою биографию, заставить, как умного дельфина, плыть по заданной дорожке. Я хотел быть свободным, как Генри Миллер, даже если ради этой свободы мне пришлось бы жить в такой же бедности, как он. Джульетта же старалась сделать из меня если уж не банкира в литературе, своего рода барона Оноре де Нусингена, который одной рукой пишет «Человеческую комедию», другой подписывает дисконто и жиро, а в зубах держит очередной браслет или серьги для золотоволосой боттичеллиевской Весны, имевшей с Джульеттой небольшое сходство, то, по крайней мере, нормального армянского мужа. Иными словами, человека, который всю свою внедомашнюю деятельность посвящает не удовлетворению своих амбиций, а обслуживанию этого самого дома, снабжению его звонкой монетой и мясом для шашлыка. Построить устраивающее нас обоих будущее при таком раскладе было, конечно, невозможно, но у нас отсутствовало и то, что многие потерявшие, по выражению Данте, надежду пары (брак ведь тоже ад) лелеют нежно, как вольтеровский сад, чтоб сохранить остатки былой любви, — общее прошлое. О чем мы должны были говорить друг с другом, я — о своем браке с Анаит, а Джульетта — о том, как она до меня уже отбила мужей у двух женщин? Увы, главная характеристика судьбы не юмор, а ирония. Нам оставалось одно: молчать, убегая от прошлого и будущего туда, откуда как раз пытаются обычно бежать, — в настоящее. Но как вы уже знаете, скользкое и негибкое настоящее меня никогда не привлекало, и потому, ввиду отсутствия лучших воспоминаний и даже против собственной воли, я продолжал мысленно свой бесконечный спор с Анаит. Изо дня в день в метро, в троллейбусе, вечером под бормотание телевизора в нашем походном лагере я пытался объяснить своей бывшей жене, что она ошибается, связывая свою жизнь с судьбой народа, а не мужа, на что Анаит обычно мне в ответ выкрикивала: «Атум ем!»[19], «Коранам ес!»[20] или «Миацум!» Эти ссоры прекращались лишь тогда, когда Джульетта в третий, четвертый или десятый раз окликала меня, подталкивала или кусала. Прошлое стало преследовать меня даже в снах, там я чаще всего видел Анаит ползавшей по скалам с армянским триколором в одной руке и гранатой в другой.
Одна из наиболее частых ошибок, допускаемых женщинами, — это неумение мириться с тем, что мужчины от них отличаются физиологически: возникает впечатление, что они ставят перед собой цель превратить партнера в похожее на себя беспамятное существо, которое живет только изменчивым — климатом, модой и капризами. Джульетта могла расцарапать меня до крови, если я не поворачивал головы в ответ на ее очередное чириканье. Она не понимала, что я не реагирую потому, что чириканье это напоминает мне о ереванских воробьях, мне начинает казаться, что я нахожусь там, а не в Москве. Если б она пела, как соловей, или хотя бы щебетала, как синица, которых в Ереване, несмотря на утверждение Мандельштама, не водится, я, наверно, возвращался бы в наш походный лагерь сразу, теперь же это случалось только после того, как птичий голос сменялся кошачьим — на рычание ее голосовые связки, к счастью, были неспособны. Тогда, оторвавшись от созерцания Лебединого озера[21] или Киевянского моста, я обнаруживал, что сижу напротив стареющей женщины. Но как только Джульетта убеждалась, что мое внимание вновь сосредоточилось на ней, она моментально молодела и начинала сиять, словно фонарь, включающийся от фотоэлемента. Мир, таким образом, полностью зависел от моей воли, от того, смотрю ли я на нее, и если да, то каким взглядом: влюбленно или изучающе, собирая материал для романа. Реализм — это бессмысленное направление искусства, ведущее в никуда; ведь в любом случае все, что я пишу, отражает происходящее внутри меня. Это относится ко всем писателям, в том числе и тем, которые полагают, что отображают действительность. «Война и мир» графа Толстого — это книга не о России и русских, а изложение графских наивно-патриотических взглядов. Писатель, старающийся любой ценой быть объективным, доказывает этим лишь отсутствие мыслей в собственной голове. Социалистический реализм можно было бы назвать коллективной формой скучного мышления, если бы мышление могло быть коллективным. Для писателя существует лишь один мир, который он может развивать, шлифовать и делать видимым для других, — его внутренний. (С преступниками дело в некотором смысле обстоит так же, почему надо в очередной раз воздать должное французам, изобретшим инструм