ент, позволяющий сократить тело именно на ту часть, в которой берут начало все преступления.) Кант, помимо прочего, был прав и тогда, когда говорил об объективности вкуса: только вкус и может быть объективен, в отличие от действительности, которая всегда является субъективной, потому что отображенная ее картина полностью зависит от того, насколько тонко ее может воспринять сознание.
Женщине, которая не хочет, чтоб ее выкрутили, как лампу, из гнезда и сменили новой, имеет смысл научиться включаться и выключаться соответственно движениям пальцев мужчины. Чтобы удержать мужа, женщина должна укротить свое жадное существо, которое желает, чтобы лампа эта горела сутки напролет. Мужчина только тень собственных мыслей, женщина же в лучшем случае может быть тенью этой тени. Джульетте не хватило терпения подождать, пока у нас потихоньку возникнет общее прошлое, она хотела, чтобы я тоже вцепился в настоящее и пытался бы высосать его, как лимон, но кислое мне никогда не нравилось. Любовь — это чувство, которое подпитывают мысли, но, когда люди изо дня в день вместе, у них не остается времени думать друг о друге. Таким образом, для любви хорошо, если между любящими есть или возникает на время некоторая дистанция. Когда же ее нет, женщина часто не может воспротивиться искушению переделать любовное ложе в прокрустово. Женщина, как машина, работает по простой, неизменной, можно даже сказать, рассчитанной на дурака программе, но машина эта имеет, увы, существенный недостаток: ее невозможно перепрограммировать. Жизнь для женщины словно беговая дорожка, боковую черту которой можно переступить лишь тогда, когда грудь коснулась финишной ленты, поэтому выбор жены важнее, чем выбор мужа, ибо программа мужчины гибче. Все мужья, кроме самых тупых, подчиняются влиянию жены, независимо от того, благое оно или дурное. Поэтому мужчина должен бы перед женитьбой запеленговать, какого рода сигналы, утонченные или примитивные, подает будущая жена. Увы, Программист грубо ошибся, приурочив вступление в брак к такому возрасту, когда разум подавлен гормонами и не способен отличать и оценивать иные сигналы, кроме самых первобытных, сексуальных. Мужчины могли бы жениться в двенадцать-тринадцать лет, когда их восприятие еще чисто, не засорено чувственными импульсами, либо в сорок, но, увы, не все зависит от них. Женщинам, конечно, недостает фантазии, чтобы достойно оценить возможности двенадцатилетнего мужчины, в то же время природная жадность не позволяет им отказываться от брака с теми, кому меньше сорока, и заставляет хватать их еще слишком молодыми. Каждое существо представляет других себе подобными: неизменчивая женщина полагает, что мужчина тоже не подвержен изменениям. Но мужчина не стайер на стадионе, с бесстрастием автомата пробегающий круг за кругом, он словно ветер, о котором никогда не знаешь, откуда он подует завтра. Аскет через десять лет может стать гедонистом, эротоман — пуританином, а лингвист — президентом, и регресс в этой области случается все-таки чаще, чем прогресс, потому что президентов, которые потом стали бы лингвистами, я не встречал.
Будь Москва прежней, возможно, нам с Джульеттой удалось бы скрепить наш союз хотя бы совместной экономической жизнью, этой достаточно обыденной мутацией любви, но, увы, мое происхождение не вдохновило ни одного из тех издателей, за дверьми кабинетов которых я терпеливо сидел с рукописью на коленях. Альгирдас оказался прав — теперь, если я хотел хоть кем-то быть, я тоже был вынужден нести крест инородца в русской литературе, и на меня смотрели таким взглядом, словно сомневались даже в моем умении писать без орфографических ошибок. Коля Килиманджаров помогал мне, находя кое-какую работенку помельче, пару переводов, пару предисловий и тому подобное, но этого хватало ровно настолько, чтобы не класть на полку зубы и прочие органы, самого меня в трудных условиях всегда спасала чрезвычайная непритязательность, но Джульетта не принадлежала к числу женщин, которых можно было представить в московском климате одетыми в китайские пуховики, к тому же потихоньку стали открываться всяческие бутики, и то, как Джульетта поглядывала на их витрины, могло бы, наверно, понравиться хоккеисту на пике успеха, но не астматическому литератору. Ничего не поделаешь — она все-таки была красивой женщиной.
Так прошла зима; в феврале к нам из Еревана приехала в гости дочь Джульетты, подросток, глядя на пустые глаза и капризные манеры которой я поневоле думал: литература в помощь, Трдат, у тебя у самого где-то славные, умные, хорошо воспитанные дети, а ты сидишь здесь и терпишь причуды этого маленького гангстера. Я даже позвонил разок Анаит и спросил, как она живет, но услышал в ответ лишь, что я могу не волноваться за нее и миловаться дальше со своей шлюхой.
Когда я отказался от предложения Джульетты заняться транспортировкой армянских товаров в Россию и наоборот, что после неожиданной кончины советской власти стало единственным источником заработка для тысяч моих соотечественников, у меня вдруг появился конкурент, который — почему-то всегда в мое отсутствие — звонил Джульетте и умолял ее вернуться в Ереван, где у него якобы были дом, машина и прочие радости жизни. Когда Джульетта рассказала мне об этом впервые, я подумал, что имею дело со столь обычным для женщин шантажом, и дал ей полную свободу выбрать того мужчину, который ей больше подходит; но, когда я отверг еще одну, по мнению Джульетты, прекрасную и хорошо оплачиваемую работу (написание программных документов для некой только что народившейся партии), телефонные звонки из Еревана стали все настойчивее, а наши ссоры в походном лагере все чаще, и кончилось все тем, что я как джентльмен проводил Джульетту на самолет, встретить который должен был уже другой мужчина.
В тридцать мне и в голову не приходило размышлять над тем, каково мне придется в старости, будет ли у меня тогда кто-то, кто, как говорят в Армении, подаст мне стакан воды, но теперь, в сорок, я думал о таких вещах постоянно, и это доказывает, что с годами фантазия человека не увядает, а, наоборот, расцветает. Я никогда не умел создавать отношения с женщинами в практических целях, ради тарелки супа и бесплатного ночлега, и не научился этому до сих пор. Когда Джульетта улетела и я фактически остался на улице, Коля Килиманджаров из милосердия и после долгих препирательств с женой позвал меня жить к себе, но я чувствовал себя там более чем лишним. Чтобы как можно меньше тревожить его семейство, я старался до тех пор, пока Коля подыщет мне внаем комнату по разумной цене, побольше времени проводить вне дома. К счастью, была уже весна, и, хотя абрикосы в Москве не цвели, первичные элементы красоты в виде, к примеру, благоухающих черемух можно было иногда встретить и здесь. Бродя по улицам, я нередко думал о бывших товарищах по академии: что с ними сталось? Я отправил несколько открыток и получил через некоторое время до востребования — адреса Коли я своим корреспондентам не давал по упомянутым выше мотивам — два ответа — от Ивара Юмисея и Юрия Архангельского. Ивар писал, что основал исторический журнал, это сразу напомнило мне его лекции о прошлом эстонцев, и я подумал: кто знает, может, мой старый приятель когда-нибудь еще станет кем-то вроде Мовсеса Хоренаци?[22] Письмо Архангельского было длиннее и содержало обзор трудностей, с которыми приходится сталкиваться человеку в стране, где семейные отношения мало что значат. Вернувшись в родной город, Юрий и Мэри оказались без крова, потому что все четыре родителя с четырьмя сожителями отказались пустить их на порог. Юрию удалось устроиться на место завлита в местном театре и стать там в очередь на квартиру. Напоминаю, что это происходило еще в советские времена, когда квартир не покупали и не продавали, ими наделяли тех, кого власть считала этого достойными. Завлиты в такой «табели о рангах» стояли, конечно, весьма низко, не сравнишь с водителями троллейбусов или милиционерами. Естественно, Архангельским пришлось ждать так долго, что терпение Юрия лопнуло, и он сменил место работы. Расчет был на тот непреложный факт, что киностудия, куда он перешел, входила в сферу влияния наиболее важной, по формулировке мумии, из муз, той, о существовании которой не ведали древние греки. Но едва Юрий успел уйти из театра, как покинутому им учреждению по всем законам иронии судьбы выделили квартиру, которую теперь получил следующий по списку. Удар был болезненный, но Юрия, который вместе с Мэри и недавно родившейся Матильдой снимал комнату в общежитии Управления по канализации и водоснабжению, где трубы были вечно засорены, он не сломил. Чуть позже, когда власть и вместе с ней цензура стали выдыхаться, Юрию удалось продать один из своих пятнадцати написанных в ящик киносценариев, гонорар за который, увы, поглотила инфляция. Но что самое трагическое, дом, в котором Архангельский как член Союза кинематографистов должен был уже без всяких оговорок получить квартиру, достроили как раз к тому моменту, когда власть окончательно рухнула и принцип распределения был снова заменен на принцип купли-продажи. Киностудия в новых экономических условиях тоже прекратила существование, и Юрий невольно стал вольным литератором — статус, который, возможно, привлек бы его в былые времена, но только не сейчас. Впрочем, он все еще не отчаивался, потому что надеялся найти работу в местной телестудии…
Перевернув полученную от Ивара Юмисея открытку, я почувствовал неожиданное волнение: ведь на ней была изображена та самая гостиница, в которой я некогда обнимал Кюллике. Как давно это было — и в то же время как недавно! Время есть относительная категория уже потому, что его можно, как катушку с фильмом, перематывать в голове по собственному усмотрению. В результате нескольких простейших манипуляций поездка в Таллин снялась со своего старого места, промчалась мимо проведенных в Ереване восьми лет и расположилась как раз перед настоящей минутой. Словно оно было всего лишь два месяца назад, то мгновение, когда я ступил на таллинский перрон и чуть было не упал, потому что с него еще не сошел лед. Тогда был апрель, сейчас июнь, я отлично помнил ласки Кюллике и потому, не раздумывая, купил открытку и стал писать ей письмо. Я писал первое, что приходило в голову: что живу в Москве, развелся и не знаю, что со мной будет дальше. Добавил несколько шуток на собственный счет, рассказал, например, как чуть было не уехал с одной еврейкой в Америку и только в последнюю секунду очухался и спасся бегством. Когда я вынул из кармана записную книжку и стал искать в ней адрес, я почувствовал то, что обычно чувствуют женщины и немного менее уродливые мужчины, чем я, — чей-то взгляд. Подняв голову, я понял, что мне удастся сэкономить несколько рублей за счет конверта и марки: та, которой предназначалось письмо, стояла совсем рядом, ровно в пяти шагах, которые я сосчитал за следующие секунды, ушедшие на мое машинальное передвижение в том направлении. «Как ты сюда попала?» — спросил я, жадно изучая лицо, с которого на меня смотрели глаза, блестевшие так же романтически-страстно, как когда-то, и не обращая внимания на едва заметные следы жизненного опыта там, где природа наиболее беспощадно копает свои каналы. «Я только что вернулась из Канады, — сказала Кюллике. — Я ездила к дяде. А тут у ме