и сбились в тесную группу у вокзала, и патрулировавший у двери вагона пограничник предложил мне присоединиться к ним, но поскольку я не выношу никаких коллективов, даже если они состоят из преследуемых, то я упрямо остался стоять в десятке метров от остальных. Некоторые женщины скандалили, кричали, что они едут к своим мужьям, детям или собакам, а вежливые эстонские пограничники старались не обращать на них внимания. Большая же часть стояла спокойно, словно смирившись с судьбой. Просто удивительно, как быстро люди привыкают к издевательствам. Я за свою жизнь не украл и трех копеек, ни разу не ударил даже собственных детей, но, несмотря на это, со мной сейчас обращались, как с преступником. Караулившие нас солдаты все были молоденькие, наверно, только что закончили школу, им следовало бы сейчас учиться в университете или ином месте, где можно освоить какое-нибудь ремесло, но они неподвижно стояли, держа автоматы дулами в нашу сторону, и, кажется, верили, что занимаются важным и нужным делом. Еще несколько месяцев столь идиотского времяпрепровождения, подумал я, и они уже никогда не будут не то что читать Пруста или Фолкнера, но и чинить обувь не научатся, а станут вечно передвигаться строем, как утки, и мешать людям жить. Но, впрочем, я зря на них обижался, они ведь не делали мне ничего дурного, не били меня ногами или даже кулаками, не выдергивали ногтей, не говоря уже о том, чтобы выламывать изо рта золотые зубы, у женщин вырывать из ушей серьги, а из чрева — нерожденных младенцев, как это проделывали кое-где в мире в наш век обязательного общего образования, и, между прочим, с моими соотечественниками в том числе. Я уже хотел сказать чересчур шумной русской женщине, пусть благодарит судьбу, что здесь не Сумгаит или Баку, а то бы с ней уже делали у всех на виду то, чем она раньше занималась только с мужем и любовниками (как я недавно услышал, сумгаитские трупы были изуродованы настолько, что их пришлось идентифицировать по ДНК), но заметил вдруг одного пограничника, судя по виду и манерам, здешнего начальника, шагавшего по перрону в нашу сторону, и рванул навстречу. Я загородил ему дорогу и приступил к выполнению ритуала, который обычно ненавидел, — к самоуничижению. На людей, облеченных властью, можно повлиять только одним способом: дать им почувствовать, что их очень уважают, потому я с самого начала принял примерно такой тон, как будто стою перед тем самым джентльменом, которого мой двоюродный брат Гурген считает председателем своего акционерного общества. Я представился как армянский писатель, член нескольких творческих союзов, сказал, что очень люблю эстонскую литературу, и стал врать, что еду в Таллин писать сценарий для фильма, действие которого происходит в сталинском лагере и в котором рассказывается о дружбе и солидарности маленьких преследуемых народов, таких, как армяне и эстонцы, перед лицом бесчеловечной тоталитарной государственной машины. Я все говорил и говорил, находя новое подтверждение тому, что в синем небе нет никого, кроме космонавтов, потому что в противном случае в ответ на эту речь меня должна была проглотить земля. Начальник, еще более нервный, чем выставивший меня из поезда пограничник, почти не слушал и, воспользовавшись первой же паузой в моем монологе (вмешиваться в него он не стал, лишний раз доказав, что эстонцы на редкость хорошо воспитаны), попросил меня немедленно вернуться — цитирую: «к прочим нарушителям границы». Я поймал его на слове и стал уже довольно эмоционально доказывать, что я не совсем нарушитель границы, поскольку у меня в кармане приобретенный в полном соответствии с законом документ, доказывающий мое право на поездку, то есть билет, а насчет визы меня никто не предупреждал. На это начальник опять-таки очень вежливо, я бы даже сказал, галантно ответил, что я сам виноват, потому что российское телевидение сообщило о введении визового режима еще несколько дней назад. Я развел руками и объяснил, что я писатель и не смотрю телевизор, при помощи которого народу морочат глупую голову (так я в растерянности выразился), затем вынул бумажник и повторил, что готов заплатить за визу вкупе со всеми положенными штрафами лишь бы меня пропустили через границу. «Вы ведь еще вчера никаких виз не проверяли, — сказал я очень тихо, — следовательно, я мог приехать в Эстонию вчерашним поездом или даже год назад, этого никто уже не установит». Наконец, я признался как мужчина мужчине, что в действительности моя поездка имеет еще одну причину, что меня ожидает встреча с весьма известной в Эстонии женщиной, но начальник не отреагировал и на мой конфиденциальный тон, а ответил, что он с удовольствием пропустит меня через границу сразу, как только я вернусь в Москву, схожу в эстонское посольство, представлю паспорт, официально оформленное приглашение и три фотографии, на основе чего мне выдадут визу, с которой я перед ним предстану. Я сказал ему, что это долгая и хлопотная затея, что у меня одна-единственная жизнь и я считаю время своим главным достоянием, но начальник уже не стал меня слушать, а решительно обошел и исчез в здании вокзала. Я вознамерился было последовать за ним, но один из стоявших перед вокзальным зданием пограничников шагнул в мою сторону, подняв автомат, а его овчарка зарычала. Я вернулся к прочим высаженным пассажирам, по-прежнему держась чуть поодаль, потому что они все еще очень шумели, одна женщины даже погрозила пограничникам кулаком и крикнула, что когда-нибудь они все равно пересекут эту границу если не на поезде, то на танках. В эту минуту я ее полностью понимал.
Происходящее стало снова напоминать мне фильм, по жанру мелодраму, и мне было не слишком приятно, что я сам в числе действующих лиц. Мелодрама предполагает непоколебимую веру во всамделишность разворачивающихся в ней событий, в страдания героев в том числе, а я не привык принимать себя слишком всерьез. Если человек способен смотреть на себя со стороны, а как писатель я обязан был быть на это способен, он уже не может относиться к себе с той истовостью, какую требует мелодрама. Смотря на себя со стороны, ты понимаешь, что как индивид в определенной степени театрален, однако единственный театр, достойный доверия, — это тот, который разыгрывается там, где его настоящее место, — на подмостках. Относиться к самому себе серьезно означает отождествляться с самим собой, а это исключает способность наблюдать себя со стороны, а наблюдать себя со стороны можно только при раздвоении личности (не в медицинском смысле слова), тогда, когда одна твоя половина действует, а другая следит за ней, анализирует и оценивает ее поведение. Но тогда тот ты, который следит, уже не совсем тот ты, который действует, вас как будто двое. А как можно относиться серьезно к тому, кто уже не совсем ты?
Подлинно, как уже говорилось, то, что происходит внутри человека, происходящее вне его нельзя считать подлинным в полной мере, и поэтому его не стоит принимать совсем уж всерьез. Даже собственную смерть человек мог бы с достаточной объективностью оценить лишь гораздо позднее того момента, когда она случилась, потому что только тогда он это пережил бы в должной мере. Я мог себе представить разочарование Кюллике, когда она, встретив поезд, не найдет меня среди пассажиров, но сам я был не в состоянии играть себя в этом спектакле. Если б я был доподлинным героем, даже не в смысле героизма, а всего лишь по всамделишности персонажа, я должен был бы теперь совершить какой-то отчаянный поступок, например, сделать попытку прорваться сквозь строй автоматчиков в пограничный город и оттуда дальше в Таллин, я же был самым обыкновенным человеком и поэтому вел себя так, как люди в такой ситуации обычно себя ведут, то есть позволил делать с собой все, что со мной хотели сделать.
Скоро предупредительные эстонские пограничники с автоматами и овчарками окружили нас, нарушителей границы, и отконвоировали на вокзальную площадь, где стоял старый замызганный советский автобус. А перед тем мы всей компанией печально проводили взглядом сине-голубой поезд, уехавший без нас в сторону города, где каждого из нас ждали — муж или жена, возлюбленный или возлюбленная, собака, наконец. Сцена опять-таки была настолько киношной, что мне показалось, будто я видел этот кадр уже тысячу раз. Когда потрепанный автобус, кашляя и задыхаясь, завелся, нас посадили в него и повезли туда, откуда мы прибыли, — на тот берег реки, и именно в тот момент, когда мы катили по мосту, встало солнце, что в фильме было бы апофеозом, а здесь — немедленно вернуло меня в тусклую, серую реальность. Не в силах вынести уготованного мне настоящего, я изо всех сил уцепился за наиближайшее прошлое, еще раз переживая, пока автобус вяло тащился по своему маршруту, все случившееся, начиная с того момента, когда я увидел на перроне парней с автоматами, и кончая исчезновением главного пограничника в здании вокзала, но как только дверь за ним с грохотом (недобрые старые советские пружины!) захлопнулась, я опять оказался в поезде и встал с койки, чтобы посмотреть, доехали ли мы уже до Эстонии. Я слово за словом повторял все, что пограничники говорили мне, а я им, пытаясь отредактировать диалог таким образом, чтобы меня пропустили через границу, но не находя нужных оборотов. Я пересказывал пограничникам всю свою биографию, корил их, цитировал «Всеобщую декларацию прав человека», советовал прочитать Ремарка и даже обещал роль в фильме, который скоро будут снимать по моему сценарию, но ничего не помогало — молодой пограничник раз за разом высаживал меня из поезда, а начальник проходил мимо и исчезал в здании вокзала.
На другом берегу реки автобус остановился, я сошел, побродил какое-то время, почти ничего вокруг себя не замечая, по улицам грязноватого советского городка, затем разыскал гостиницу, напоминавшую по архитектуре развалившиеся во время ленинаканского землетрясения строения, и снял там номер, параллельно объясняя теперь уже тому автоматчику, который стал между мной и исчезнувшим в здании вокзала начальником, насколько для меня важно добраться до Таллина. Я даже отыскал в сумке кусок сахара, который у меня остался от вечернего чаепития в поезде, и попробовал подкупить им овчарку пограничника, но та зарычала, я вернулся к буйствующим товарищам по несчастью и заплакал.