Ода утреннему одиночеству, или Жизнь Трдата — страница 29 из 30

Когда меня переправили на российский берег реки в очередной раз, войдя в гостиницу, где неизбежно кончалось мое путешествие, я, к своему удивлению, обнаружил, что нахожусь уже вовсе не в Советском Союзе, а в США, если быть точнее, в Вермонте, в загородном доме лауреата Нобелевской премии Александра Солженицына. Мы с хозяином дома сидели в гостиной за длинным столом из светлого дерева на неудобных скамейках без спинки и беседовали. На мне были старые спортивные штаны, которых я странным образом совершенно не стеснялся, и черный джемпер, подаренный мне на сорокалетие Джульеттой. Солженицын сказал, что коммунизм в России надо уничтожить, но Россия не должна стать западным обществом потребления, а идти собственным путем. Я ответил, что мне совершенно безразлично, каким путем идут как Россия, так и все прочие государства, потому что государство как таковое для меня не ценность, а, скорее, наоборот. «А народ, — спросил Солженицын коварно, как бы расставляя мне таким вопросом ловушку, — народ для вас тоже не ценность?» Наверно, он полагал, что народ-то я все-таки ценностью признаю, и тогда он сможет прочесть мне лекцию о государстве как наивысшей форме развития нации, но я довольно грубо ответил, что, на мой взгляд, народ может представлять собой только негативную ценность. Солженицын не обиделся и даже не удивился, за свою длинную жизнь он, наверно, привык ко всяким экстравагантностям, а стал мне, как школьнику, объяснять, какие ужасы ожидают мир, если произойдет смешение народов.

Я сообщил в ответ, что я эгоист и думаю не о мире, а только о себе и с удовольствием бы принял в таком смешении посильное участие, но эстонские пограничники воспрепятствовали мне в этом. «Эстонцы — народ очень тихий и весьма любезный», — прервал меня Солженицын, я сразу понял, о чем он собирается говорить — конечно, о том, как он сидел в лагере вместе со многими эстонцами, которые все были чрезвычайно милые и честные люди, и быстренько поддакнул ему, вставив, что я совершенно с ним согласен: высаживая меня из поезда, эстонцы тоже были очень любезны, и если б им пришлось в соответствии с какими-то своими законами меня расстрелять (ведь они более чем законопослушны), то они и эту процедуру наверняка провели бы с наивеличайшей учтивостью. Солженицын вздохнул тяжко, как Атлант, который держит на плечах весь земной шар, но до того, как он успел мне ответить, открылась дверь, и вошел малорослый еврей средних лет с кокаиновым взглядом. «Осип, дорогой, иди, я представлю тебе армянского писателя, будущего лауреата Нобелевской премии», — закричал Солженицын с таким примерно жестом, каким эстрадный конферансье представляет публике очередную певичку. Я, кстати, отнюдь не уверен, принял ли бы я вообще Нобелевскую премию, поскольку из нее давно сделали атрибут политики, нет, наверно, все-таки принял бы — ради детей. «А почему бы и нет, если турки не распорют ему живот, все может случиться, — сказал малорослый с кокаиновым взглядом, подошел и представился: — Мандельштам». — «Как это я вас не узнал, — хлопнул я себя по лбу, — я ведь видел вас на фотографиях!» И тут же поинтересовался тем, что меня всегда занимало: откуда он взял, что в Ереване можно встретить синицу, если единственные птицы, которых я там видел и слышал, кроме ласточек, — это воробьи. «Возможно, я ошибся, — ответил Мандельштам рассудительно, — я проконсультируюсь на этот счет с Сережей Есениным, он у нас специалист по птичьим голосам». Я попросил Мандельштама, чтобы он передал Есенину и насчет целования девушек в грудь по образцу Саади — что с этим все в порядке. «С удовольствием, — сказал Мандельштам, — но почему бы вам не пойти и не поговорить с ним самому, ему наверняка было бы интересно встретиться с соотечественником Шаганэ». Я не успел ответить, потому что Солженицын, который, кажется, обиделся, что мы исключили его из беседы, сделал мне замечание, как это я не постеснялся явиться в гости в спортивных штанах. На это Мандельштам сказал флегматически: «Ну не без штанов же…» — «Разумеется, евреи и армяне всегда защищают друг друга», — обронил Солженицын саркастически. «Наоборот, между нами вечная конкуренция на звание самого многострадального из народов», — возразил я. «Не только, — добавил Мандельштам, и в его кокаиновых глазах блеснул веселый огонек, — еще говорят: где армянин прошел, там еврею делать нечего».

В это мгновение открылась дверь, и вошло много народа: жена и сыновья Солженицына, Горбачев, Рейган, Катрин Денёв и еще десяток человек с телекамерами, прожекторами и кабелем. Солженицын состроил сердитую мину и спросил, почему это писателям мешают во время важного разговора, но его жена ответила снисходительно: «Господи, ты что, забыл, что сам позвал их к этому часу?!» Теперь уже Солженицын театрально схватился за голову, будто бы в самом деле забыл, но я сразу понял, что он ломает комедию, а в действительности весьма польщен приходом новых гостей.

Все подошли ближе, Солженицын представил нас друг другу, я воспользовался случаем, чтоб поцеловать руку Катрин Денёв и сказать, что всегда мечтал с ней познакомиться. Горбачев и Рейган приветствовали всех внешне дружелюбно, но думали явно о другом, потому что, едва дождавшись завершения церемонии, сразу заспорили между собой по-армянски на тему, было советское государство империей зла или нет. «Может, выйдем в сад?» — шепнул я на ухо Катрин Денёв, но она, чуть наклонившись, прошептала в ответ: «Что вы, Трдат, я же выше вас!» Я почувствовал, что краснею, извинился и выскользнул наружу один.

На лужайке горел костер, у костра сидел Мандельштам, который, получается, вышел из дому раньше, и жарил шашлык. «Мясо еще сырое», — сказал он, увидев меня, и показал на свободный чурбак рядом с собой. Я сел, Мандельштам нашарил в траве бутылку шерри-бренди, откупорил ее и протянул мне. «Спасибо, я не пью», — ответил я и вдруг обнаружил, что шашлык вовсе не такой, каким ему следовало бы быть. «Здесь только мясо, — запротестовал я, — а где баклажаны, помидоры и перец?» Мандельштам безнадежно махнул рукой — жест, которым пользуются отцы, когда речь заходит об их неудавшихся сыновьях. И буркнул: «У Солженицына скупая жена». Мясо шипело на вертеле, из дому слышались голоса — там бурно о чем-то спорили, а вокруг нас светилась белая ночь. «Интересно, — подумал я, — откуда в Вермонте белые ночи?» Посмотрел наверх и только теперь увидел, что с вершин деревьев и крыш дома и флигеля гроздьями свешиваются ослепительно светящиеся прожектора. «Тут что, будут снимать кино?» — спросил я с любопытством. «А вы не знали?» — удивился Мандельштам. «Что?» — «Матренин двор. С Катрин Денёв в главной роли». Шашлык между тем прожарился, Мандельштам снял с огня один шампур и протянул мне, но я поблагодарил и сказал, что у меня нет аппетита. «Может, тогда прогуляемся? — спросил Мандельштам. — Посмотрим, что делается на Елисейских полях». Париж, заныло внутри — я всю жизнь мечтал о Париже и наконец-то теперь!..

Я немедленно поднялся, но мы еще не сделали и шага, как открылась дверь дома, на крыльце появился Горбачев и окликнул меня: «Трдат Вартанович!» «Только его здесь и не хватало», — подумал я возмущенно, но делать было нечего, пришлось остановиться. Горбачев энергично, словно направляясь к трибуне, прошагал к нам, положил руки мне на плечи и громко, как обычно разговаривал перед телекамерами с народом, сказал: «Трдат Вартанович, простите, возможно, я покажусь вам не слишком тактичным, но мне очень нужно знать, скажите, пожалуйста, неужели возвращение Карабаха для армянского народа настолько важно, что во имя этого вы готовы на самые страшные испытания, в том числе войну и голод?» — «Михаил Сергеевич, не думаю, чтоб речь могла идти о сознательном выборе, — ответил я нервно, потому что в мыслях уже шел в сторону Елисейских полей. — Народы иррациональны и истеричны, как женщины, и потому их поведение непредсказуемо». Горбачев посерьезнел, как всегда, когда был с чем-то несогласен. «Как же так, Трдат Вартанович? Армяне — древний народ, современники римлян. У вас длинная история, ваш литературный язык сформировался уже тогда, когда мы, славяне, как вы любите говорить, еще жили в пещерах, христианство армяне и вовсе государственно приняли первыми в мире. А ваши замечательные поэты — Нарекаци, Кучак, творчество которого выделяется на фоне средневековой тьмы, словно… словно космическая ракета — сколько тонкой эротики в его стихах, помните, как он сравнивает женские груди с дынями…» — «С шамамами, — прервал я резко речь Горбачева. — С дынями можно сравнивать груди тех страшилищ, которые вкололи себе какую-то химию и демонстрируют результаты в журналах и по телевизору, а шамамы — это нечто совсем другое, это небольшой, восхитительно ароматный сорт дынь, их не едят, а держат в комнате, чтобы они заполнили ее своим божественным запахом». — «Ладно, пусть шамамы, — махнул рукой Горбачев и продолжил: — И при столь древних культуре и христианских традициях армяне вдруг забывают об общечеловеческих ценностях и суются в какую-то националистическую авантюру! Неужели вам вздумалось воссоздавать Великую Армению? Это же невозможно, турки сживут вас всех с лица земли, отправят в Калифорнию выращивать арахис, но не отдадут ни метра территории, не говоря уже про Арарат!» Я хотел ему объяснить, что арахис вовсе не надо выращивать, поскольку, как мне написал мой брат Вазген, он растет сам, только собирай и ешь, но тут дверь дома снова распахнулась, и на пороге появился Рейган в ковбойской шляпе. «Pour former des acteurs, il faut des écrivains», — сказал Рейган на чистейшем французском языке и подмигнул мне. Затем, как давеча, перешел на армянский и спросил у вышедшего вслед за ним Солженицына: «А где обещанные лошади, парон[23] Солженицын?» Я перевел вопрос, и Солженицын проворчал: «Скажите ему, что лошадей нет. У нас не ранчо, а дом отдыха писателей».

Дверь открылась еще раз, выглянула жена Солженицына и позвала всех обратно в гостиную, где, по ее словам, был накрыт «скромный чайный стол в русском стиле с самоваром и пряниками». Все поспешили в дом, я поискал взглядом Мандельштама, но тот исчез. Вдруг погасли все