ь и то, что в нашей памяти война и послевоенные годы отпечатались очень явственно. Идущие сразу же за нами принадлежали чуть ли не другой эпохе.
Окунуться в прозу грузинских «шестидесятников» оказалось делом сравнительно простым. При всех издержках перевода они говорили на хорошо понятном языке. Комментируя тексты Гурама Дочанашвили, все время опасаешься не найти верного тона. Впасть в унылое угрюмство, часто ошибочно принимаемое за серьезность критического высказывания.
То, что я скажу, — критическая версия, не более.
В 1966 году вышел — по-грузински — первый сборник рассказов писателя. Тогда же он начал работать над единственным пока своим романом (русское название — «Одарю тебя трижды»), завершенным двенадцать лет спустя. О нем — разговор впереди. Рассказ «Человек, который очень любил литературу» датирован 1973 годом. Не стоит абсолютизировать воздействие на писателя времени, когда он живет, вообще внешних обстоятельств его жизни: у каждого индивидуального творчества есть индивидуальное же самодвижение. Но и к уходу творца во внеземные выси последние десятилетия располагают мало. Гурам Дочанашвили приступил к писательским занятиям, к определению своих взглядов чуть позже поколения Нодара Думбадзе. Иногда это «чуть» значит очень много.
Грузинского «шестидесятника» легко представить на кафедре, страстно проповедующим высокие нравственные истины, говорящим громко и отчетливо — чтобы быть услышанным. При всей небедности моего воображения увидеть в таком амплуа Гурама Дочанашвили просто не могу. Вот внимающим чужой проповеди с почтительно-добродушной растерянностью — еще куда ни шло.
«Человек, который…» — веселая фантасмагория, лишенная малейшего оттенка назидательности. Юмор вовсе не противопоказан умному «моралитэ», только перед нами — совсем другой случай.
Довольно-таки своеобразно — при собственной серьезности и большом самоуважении — выглядит начальник «компетентного учреждения», занимающегося распространением социологических анкет. «На руководителе свитер, прекрасно связанный, облегающий крепкое мускулистое тело, — женщины с ума по нему сходят, некоторые, во всяком случае. Настоящий атлет! Ученый — и такая могучая стать! И речь у него весомая, убедительная, насыщенная терминами, сложная, отточенная, каких он только выражений не знает, просто ходячий словарь иностранных слов». Пожалуйста, образчик речи руководителя, весомой, убедительной и насыщенной: «Важнейшая, существеннейшая функция данной анкеты не может быть реализована на основе постановки традиционных вопросов, предполагающих учет условий быта и вообще жизни… Следовательно, их следует заменить показателями комплексной урбанизации окружающего…» Поскольку повествование ведется от имени сотрудника компетентного учреждения и он внимает начальственным речам и взирает на руководствующий облик с почтительным восхищением, нетрудно составить о нем ясное представление. Самохарактеристика его упоительна: «Между прочим, у меня одно поразительное свойство — стоит разволноваться посильней, и находит сонливость… и примечательно, что сонливость нападает только в предвкушении неприятности, но во время приятного волнения, в предвкушении похвалы… сонливости не бывает».
Дорого стоит реплика руководителя: «Разве не приятно почитать иногда в тенечке, скажем, Диккенса?» — это после напыщенных слов о значении художественной литературы.
Понятно, что этот самовлюбленный и ограниченный человек занимается, как и возглавляемая им контора, сущим наукообразным бредом. Распространение анкеты — дань моде, имитация общественно полезной деятельности и т. д. и т. п. Больше всего начальник жаждет вместить в рамки собственных анкетных представлений о жизни ее саму, больше всего пугается, если реальная жизнь в эти представления укладываться не хочет. Встреча начальника и подчиненного с человеком, давшим на анкету незапрограммированные ответы, — крах для обоих…
Вспомним, когда был написан рассказ, и можно счесть его сатирой, рожденной не столь уж давними временами, — это в 70-е годы человеческое умение принимать желаемое за действительное достигло особой виртуозности, а страх перед реальностью поразил ум не только нашего главы компетентного учреждения. Такое толкование рассказа возможно — и только. Он избегает фельетонных черно-белых тонов и меньше всего склонен иллюстрировать общественное явление. Весьма условно исследовательское учреждение (в тексте вообще мало бытовых реалий), и главный конфликт разворачивается несколько неожиданным образом. Горе-социологи — это, по всем признакам, антигерои, ну, а каков фотограф Васико Кежерадзе, посрамляющий их исключительно с помощью своей человеческой нестандартности?
Он безусловно симпатичен, как всякий одержимый человек. Его страсть — книги, художественная литература, страсть эта бескорыстна, возвышенна и всеобъемлюща. Последнее — особенно важно. Из необходимых ему средств комфорта Васико называет кресло и торшер — чтоб было удобнее читать. Одежда ему нравится всякая — лишь бы в ней наличествовали большие карманы, куда можно положить книги. В магазинных очередях он думает только о прочитанном, а пришедшие к нему представители социологического учреждения немедленно вызывают у него ассоциации с литературными героями, о чем радостно заявлено вслух. Наш заядлый книголюб явно потешается над своими гостями, и мы не без удовольствия участвуем в этой потехе (приятно ведь чувствовать себя тонким интеллигентом на фоне явной человеческой посредственности, правда?). Участвуем до тех пор, пока не начинаем ощущать смутное беспокойство. А приходит оно после яркого монолога Васико, предлагающего везде и всюду оборудовать карцеры-люксы, такие замечательные, комфортабельные помещения, где находились бы диваны, торшеры и шкафы с книгами, а потолки были бы украшены буквами алфавита; в таких люксах, по мнению фотографа-мыслителя, должно перевоспитывать нарушителей общественного порядка и норм нравственности, перевоспитывать, само собой, посредством принудительного чтения.
Уж не над нами ли смеется рассказ? Беззлобно и притом как-то очень уж обидно. Ведь многие из нас так чистосердечно верили, да и верят до сих пор, что достаточно найти административный рецепт, организованный способ лечения какого-то общественного недуга, найти панацею — и все изменится к лучшему чуть ли не само собой. Руководитель учреждения и Васико — во многом антиподы, но при этом в их отношении к действительности проявляется, как ни странно, и схожий способ мышления. Всемогущая анкета и карцер-люкс — что лучше? Превосходство же Васико в том, что он не лишен лукавства и, подобно герою Гашека, доводит мысль, идею до химически чистого абсурда. Сколько же надо было слышать прекрасных высказываний о значении литературы в нашей жизни, о ее нравственной и воспитательной миссии, чтобы взорваться безумным монологом во славу художественного слова.
«— Есть что-то общее, думается, между вином и книгой: и то и другое дает ощущение так называемой свободы личности. Но в одном случае свобода — разнузданная, неприглядная, унизительная, порождаемая безответственностью, другая же — возвышенная и возвышающая, всемогущая, понимаете?» Заведующий фотоателье наделен, в духе всего рассказа, весьма условным характером, зато безусловны и четки упавшие на бедных социологов философские откровения: «… физикам никогда не создать «перпетуум-мобиле», а литература уже создала вечное — это «Дон-Кихот»!» Склонный рассуждать о проблемах вечных, Васико не чурается и проблем сиюминутных — например, он искренне удивляется, что его гости ничего не знают о современном латиноамериканском романе, и столь же искренне горюет по поводу такой неосведомленности; право же, нельзя не почувствовать за этими пассажами тихую ярость автора, измученного бесконечными разговорами коллег-литераторов о новомодных течениях, разговорами, способными все превратить в моду, в автоматически распространяемый стереотип… Idea-fix, владеющая Васико Кежерадзе, ясна и бескорыстна, что и позволило без помех присмотреться к ней. Помогает этому и гротескная ситуация, сложившаяся в рассказе. Автором поставлен, что называется, чистый опыт. Мир, сложившийся в воспаленном воображении фотографа, абсурден, однако в нем есть своя система. Чем решительнее слова Васико о гуманном предназначении литературы и ее высокой духовной сути, тем яснее, что она в его мечтаниях замкнута на саму себя, отторгнута от реальности; давая человеку упоительную иллюзию свободы, подвигает ли она его хотя бы к размышлениям о подлинной свободе, о действительном, в миру, совершенствовании и самосовершенствовании личности?
Ирония, отчетливая, холодноватая ирония пронизывает рассказ, его интонация лишена и пафоса, и антипафоса в равной мере. Ну, допустим, он касается какой-то частной проблемы нашей жизни, и действие его разворачивается на явно ограниченном — самим автором — поле для интеллектуальных игр. Но не может же современный писатель пройти мимо основополагающих жизненных вопросов, которыми заняты его коллеги, национальная литература как таковая.
Главное, чтобы люди люоили друг друга, открыли для этого святого чувства свое сердце и душу, — наверное, ни одна другая мысль не звучала с такой силой в творчестве грузинских «шестидесятников». И у Гурама Дочанашвили есть рассказ «на тему», датированный 1976 годом. И название соответствующее: «Он рожден был любить, или Гриша и «Главное».
Герой рассказа — младший брат Васико Кежерадзе, и у него тоже есть основополагающая идея собственной жизни: «…хочу помочь людям стать лучше, чем они есть… Разумеется, я имею в виду не всех, а моих знакомых. Где мне дотянуться до всех!» Эти выразительные сведения о себе Гриша сообщает на пляже человеку, с которым знаком всего несколько минут. Проблему улучшения себе подобных младший Кежерадзе видит во всей ее сложности: «Я лично считаю, что мало кто является только хорошим или только плохим, большинство и плохие, и хорошие одновременно… А с этими хороше-плохими людьми, мой Серго, надо быть внимательным, чутким, надо понять их…» Грише не чужды радости жизни, но о своем предназначении ему не дано забыть и на минуту: «… Когда в тот же вечер, встретившись с девушкой, провел ее в укромный уголок парка и поцеловал, подумал: «…Это все хорошо, но главное — проблема».