задоривал людей Бибо. Трое крестьян затянули: «Слы-ша-ал о те-бе-е хва-алу-у я-я…» И снова выпили, Бибо рукой утер губы и крикнул: «Пускай поцелуются! Поцелуйтесь! — и, видно, заулыбался — глаза на густо заросшем лице сияли, похлопал по плечу одноглазого крестьянина: — Пускай поцелуются, верно?» «Да… да…» — согласно кивнул тот, все оживились, зашумели, развеселились, и только отец невесты сидел, уронив голову, рослый печальный крестьянин. А кто-то все требовал крикливо: «Пускай целуются, пускай целуются!» Невеста не была, видно, против, застенчиво склонила голову набок и покорно ждала, а Гвегве, оправившись от растерянности, сверкнул на Бибо глазами, и тот, не дожидаясь грозы, поднял руку и крикнул: «Угомонитесь… Давайте-ка в пляс!» Опаленный солнцем парень зажал под мышку барабан, неистово ударяя по нему одной рукой, другой выбивая мерную дробь. Гулкий рокот раззадорил захмелевших крестьян, одна из женщин проплыла по кругу, а когда в пляс пустился хромой работник, отошла в сторону. Вскоре плясали все — приседали и взлетали, проносились на носках, одни старательно, другие равнодушно, заученно, улыбаясь друг другу, и насильно заставили выйти в круг отца невесты. Гвегве заважничал, а невеста снова опустила голову. Рослый, печальный отец ее нехотя развел руки, раза два неуклюже перебрал ногами и вернулся на свое место. И другие, запыхавшись, тяжело переводя дух, снова уселись за стол, разом примолкали, засмущались крестьяне своего легкомыслия. «Выпьем за…» — поднял чашу Бибо.
…Доменико подходил к дому, совсем другой Доменико: глаза расширены, весь напряжен, отрешен — будто возвращается после долгой разлуки. Вот и дом, двор, ворота, какие-то люди пляшут — пусть пляшут! Не замечают его — пусть не замечают! Поднимается по лестнице, измученный, истерзанный, окровавленный, цепляется за перила, еще немного, еще… совсем мало осталось, вот… открывает дверь…
В затаенном строении, прислонясь к стене, стоял отец, какое-то время Доменико воспринимал тишину, одну лишь тишину и колыханье огонька лучины…
— Где ты был?
— Я?.. Беглец ушел.
— Спустись во двор, посиди среди людей. Ты должен быть там, брат он тебе, стыдно.
Бибо огляделся, собираясь возгласить тост. По ступенькам сходил во двор Доменико, растерянный, пристыженный, щурясь на солнце, и до него еще на лестнице донеслось: «О-о, кто явился! Поди, поди сюда! Выпьешь?..»
Все глаза смотрели на Доменико, и заздравная чаша отягчала ему пальцы, он повернулся к невесте, пожелал: «Счастья вам…» — и, видя сомнение на лицах пирующих, припал к чаше и назло всем осушил до дна.
— А еще одну не изволишь? — коварно вопросил Бибо и подставил ему ухо. — А?
Доменико молча протянул чашу.
— О-о, хорошо, хорошо… Эй, налей-ка ему!
С усилием давался каждый глоток, горло судорожно сжималось; он отвел от губ недопитую чашу и в отчаянии оглянул застолье.
— Хватит, хватит, не пей больше, — сказал Бибо, с видом превосходства взирая на крестьян.
Доменико покачал головой; не присаживаясь, взял хлеб, откусил, умиротворенно, усцокоенно перевел дух, неторопливо допил вино и поставил чашу вверх дном.
— Молодцом, — похвалил Бибо. — А теперь выпьем за…
Гордый собой, Доменико не слышал его слов. Вкус вина и раньше был ведом, конечно, но такую большую чашу осушал впервые. Положил себе мясо и, голодный, уплетал за обе щеки. Наклонился, протянул руку к солонке и чуть грудью не навалился на стол. Бибо что-то говорил. Кто-то опрокинул кувшин с вином, и все смеялись. После третьей чаши к глазам подступили слезы, на шее взбухли жилы, и опять выручил хлеб. С изумлением обнаружил, что какой-то мужчина скачет и машет руками, потом сообразил — пляшет… Доменико облокотился о стол, кто-то что-то сказал ему, он тяжело приподнял голову: «А?» Тот еще что-то сказал, Доменико вяло улыбнулся и отвернулся. Выпил четвертую чашу. За столом возник второй Бибо. Один говорил, другой стоял за его спиной и передразнивал, повторяя каждое движение. Потом они пели, попробовал и Доменико. Одноглазый крестьянин моргал двумя глазами, и у какого-то Бибо было два носа. Да, да, застолье. Уу, жарища! Рванул застежку на воротнике, открыл рот, обмахивая себя рукой. Да разве могло это помочь — не помогло, очень уж жарко было, жа-арко, как ни-ког-да!.. Беглец ушел, ушел. Это ничего. Веки слиплись — нет, нет, разомкнул их. «Всех благ вам, жи…» Жарко… А в лесу прохладно, в лесу свежо, про… Цыц! Ворота распахнуты. Это камень. Камень. Изгородь. Голова набухла, набрякла, и опять изгородь. Все зеленое, зеленое. Остановился. Трава. Зеленая, зеленая. Снова остановился. Зелень, все зелено…
Вечером, когда крестьяне расходились по домам, Доменико был в лесу, спал, повалившись на землю.
Крестьяне разошлись, по одному, по двое, осовелые, обнявшись за плечи, шатаясь и спотыкаясь, покидали двор. Гвегве и невеста не двигались с места. Хромой работник, один не опьяневший на свадьбе, помогал женщинам прибирать: переваливаясь с боку на бок, уносил со столов, нагромоздив друг на друга, миски, деревянные ложки. Разобрали столы, скамейки. Наступила ночь, а молодые все так же сидели во дворе и молчали; совсем стемнело, когда разошлись и женщины. В доме со скрипом отворилась дверь, и маленькая старушка с запавшими губами, высунув голову, поманила Гвегве пальцем. Девушка робко пошла следом за Гвегве. Они вошли в комнату. В большом камине пылал огонь. Старушка улыбнулась девушке и засеменила к широкой тахте, откинула одеяло; не сводя глаз с невесты, медленно погладила темной сморщенной рукой по белоснежной простыне и на цыпочках вышла из комнаты. Было тихо, только изредка потрескивали дрова. Гвегве стоял у камина, и на стене подрагивала его грузная тень. Девушка подняла голову, медленно сняла белую фату, легким движением перекинула волосы за спину, устремила на Гвегве нежный взгляд. Но когда он повернулся к ней, испуганно подалась назад — злобное, недоброе таилось в его глазах. Он стоял спиной к огню, и лицо его различалось смутно, но так мрачно подступал, так растопырил пальцы…
Невеста с распущенными волосами все пятилась и пятилась, пока не уперлась в стену спиной, головой, ладонями. А Гвегве все надвигался, и девушка заслонила лицо руками, потом прижала пальцы к груди и взмолилась: «Поцелуй сначала разок, поцелуй хоть разок, Гвегве».
Но Гвегве совершил желаемое, так и не поцеловав ее.
В ЛЕСУ
Было темно. Голова раскалывалась, и Доменико присел, не размыкая век. Потянулся. В затылке хрустнуло, и он невольно открыл глаза.
Было темно, приятно будоражила прохлада ночного леса. Упер ладони в сырую травянистую землю, запрокинул голову — в небе переливались крохотные звездочки. Во рту пересохло — глубоко втянул в грудь влажную свежесть. Облизнул губы, еще раз потянулся. Повеял ветерок, и в лесу шевельнулись неясные тени. «Где я?..» Поднялся с земли, пошатнулся, удержался все же и огляделся. Было темно, непроглядно, но в темной глуши таилось столько незримо враждебного… Протер глаза и упрямо всмотрелся во мрак — где-то проухала бессонная птица, зловеще, шелестяще шумел поток. И внезапно обуяла жуть — тишина была необъятная и всеобъявшая… Все охватывалось тишиной — и злобно бурчливый шелест потока, и ветерок, раздольный, просторный и все же шнырявший в дремучем лесу среди веток гибкой, юркой змеей; и грохочущий гул, подавлявший, глушивший; была в ней угроза, глухой чернотой придавившая плечи, но больше всего наводила жуть бесстрастность тишины — угрожающее, особенное неведение. Прижался к дереву, влепился в ствол, затаился и почти успокоился, приободрился, как снова вздрогнул — кто-то выжидал за деревом, настырно следил. Кто именно — взглянуть не решился, подался назад, попятился, не отрывались ноги, прибитые страхом к земле, припал к другому стволу, обернулся и обмер: кто-то еще таился рядом — за каждым деревом кто-то стоял!..
Рванулся к темневшей прогалине, выскочил на полянку — подальше от деревьев; и все равно, осажденный ими, скорченный, дрожал с головы до пят, тряслись плечи, руки, колени, но страшнее всего было спине. С чернеющих верхушек впивались, пронзали чьи-то взгляды, невидимых, неведомых, и надвигались, грузно опускались все ниже, давили. Не вынес, сорвался с места, устремился, спасаясь, к потоку, ошалело зашел в воду и на дне различил белый камень — светлел озаренно; но, прежде чем радость подавила бы страх, страх сковал еще туже, пригвоздил его к месту — в реке на коряге, растопырившей корни, колыхавшей их призрачно, словно руки кривые злобное чудище, сидела обнаженная дева, ее белое тело лиловато лучилось, и жутким был взор, устремленный в упор на него, и ясно, и смутно он видел уста ее в жесткой улыбке, и, мерцая, желтел, зеленел ее взгляд, ледяными струился лучами. Оцепенел, ощутил на спине чьи-то пальцы, холодные пальцы стиснули ребра, а потом показалось, будто сами ребра сковали грудь, сдавили, душили… Он кинулся к берегу, поскользнулся, едва не упал, бросился к ближнему дереву и припал, задыхаясь, обвил ствол руками, ногами; кора холодила, он прижался теснее, и холод разлился по телу ознобом, и снова рванулся — за деревом кто-то таился, и тут кто-то был! Устремился к полянке, выбежал на середину, но все равно вокруг и рядом что-то всходило, подступало немыслимо, невыносимо вздымалось, разрасталось, навалилось на все, раздулось, раздалось, слилось в единое, неодолимое — в страх! Это был страх — цветок ночи. Он пал на колени, круто согнулся, зарылся лицом в траву, вытянул ноги и, распластавшись, в отчаянии с горечью вырвал траву, запустил пальцы во влажную землю, ожесточенно выскреб ее и отбросил подальше; исступленно копал себе яму — чтобы укрыться; приподнял на миг голову — издали, из лесу, колыхаясь, надвигался, пробивая тьму, свет.
«Идет, это он идет…» И в безысходном отчаянии неистово терся щекой о землю и снова лихорадочно копал. Кто «он» — не ведал; наверное, страшное, чудовищное. «Идет. Это он идет!» Повалился, заслонился руками — теперь страшнее всего было затылку. «Идет он, пришел…» И безвольно уронил руки, дрожь унялась — смутно доносились шаги. Тяжко вдавленный в землю, он лежал ничком в ожидании удара, сокрушительно беспощадного, но и ожидание скоро иссякло, и опять-таки выручил страх — вновь ощутил он затылок, и вновь навалился дурман, и он уносился куда-то и таял, оставив бе