Вкусив родниковой воды, резвые девицы посерьезнели и деловито выложили из нарядных пестрых сумок всевозможную снедь, разложили на цветной скатерти вареное мясо, жареных цыплят, пирожки, сыр, зелень.
Молодые люди и Дуилио дружно налегли на еду; девицы, изящно отставив мизинец, деликатно поклевывали; а некий бездельник по имени Кумео, нахально приставший к благородной компании, жадно набивал рот всем, до чего дотягивался, чавкал, давился, сглатывая непрожеванные куски, и Тулио, шутник, отсел от него, поясняя с напускным страхом: «Опасно с ним рядом, как бы руку не отъел…» И все засмеялись, загоготал и сам Кумео и, став на колени, выгнулся, потянулся к жареному цыпленку и двумя пальцами потащил к себе.
Дуилио, подняв свою рюмочку с мятной наливкой, вдохновенно предложил тост в честь далекого маршала Бетанкура, «чьи думы и чаяния всегда осеняют жителей нашего покинутого им города». И в этот благоговейный миг Кумео вцепился в ногу одной из девиц, на весь лес взлаяв по-собачьи. Ошалевшей девице прыснули в лицо родниковую воду, приводя в чувство, а Дуилио просиял, явно занятый совсем другим, так как неожиданно изрек: «Не уноси стакан с родника!»
— О, великолепно! — откликнулась Сильвия. — Изысканный однострочный стих!
— К тому же благородный по содержанию, — уточнила Кончетина.
— Благодарю, Кончетина, благодарю, малышка. — Дуилио был растроган. — Ты глубоко постигла смысл моего стихотворения. Добрая душа оставила у родника стакан на благо другим, и мы, мы тоже благородные, добрые, не будем разбивать стакан, а тем более — присваивать, но скажем: «Не уноси стакан с родника!»
— Прекрасно!
— Изумительно!
Затем выпили за не подвластную времени тетушку Ариадну, которая в силу возраста не имела сил отправиться на пикник, зато дала Кончетине с собой чудесные наливки. Много было других тостов, мужчины пили вволю, кроме Дуилио, строго соблюдавшего меру, потом Кончетина расплакалась ни с того ни с сего. «Что с тобой, милочка, что случилось?» — всполошилась Сильвия и розовым платочком осушила слезы с ланит подружки. Антонио мигом принес ей воды — тем самым стаканом, что не следовало уносить с родника, все обеспокоились: «Что с тобой? Что с тобой?» А Кончетина, приложив к глазам платочек, нежно, манерно щебетала: «Ничего, ничего, ничего…» Тогда Тулио, отведя ее руку от глаз, скорчил забавную рожицу и живо развеселил. «Смотрите — плачет и смеется, солнышко умывается!» — сострил он. — «О, поэтично, весьма поэтично, — похвалил Дуилио. — Недаром я уповаю на молодежь». Кумео запихнул в рот увесистый кусок пирога, Антонио пустился было в пляс, но Кончетина попросила:
— Расскажите что-нибудь, дядя Дуилио.
А Дуилио, такой, каким был, спросил:
— Не лучше ли задавать вопросы?
И хором согласились:
— Да, лучше!
Дуилио с глубокомысленным видом расхаживал между двумя деревьями, шурша сухой листвой, и все, кроме Кумео, с нетерпением ждали вопросов. И Дуилио обратился к развалившемуся на боку Антонио:
— Вот вы, к примеру, любите ли вы вашу работу? Доставляет ли она вам удовольствие? Если нет — отчего?
— Очень даже люблю свое дело, — сообщил Антонио. — Брошу в котел белую рубашку, покипячу, покипячу и вытащу красную. В другой котел брошу желтую, покипячу, покипячу — вытащу голубую, брошу в…
— Почему ты плакала? — шепотом спросила Сильвия Кончетину.
— Не проговоришься?
— Нет.
— По-моему, Винсентэ в меня влюбился, а он женат, и мне жалко его жену.
— С чего ты взяла?
— Что?
— Что он влюбился?
— Пирог мне предложил.
— А вчера почему плакала?
— И Антонио в меня влюблен.
— Откуда ты знаешь?
— Что?
— Что влюблен в тебя?
— Не умеет, а все равно сплясал на столе ради меня.
— Отлично, молодой человек, любая работа хороша, — сказал Дуилио, такой, каким был. — А чем радует тебя твоя работа?
— Кормит и не трудная — сил мало тратишь, — оживился Антонио. — Бросишь, вытащишь, бросишь, вытащишь — само все красится.
— А-а-а, — протянул, Дуилио, размышляя. — Если любишь работу, то добиваешься замечательных успехов, а это хорошо. А ты, Винсентэ, каковы твои мечты, помыслы и намерения на будущее?
— Я желаю, — Винсентэ принял высокомерный вид, — всегда представлять богатую и при этом культурную интеллигенцию.
— Похвально, одобряю. А деньги употребишь на благородные дела, естественно?
— Да, да естественно, несомненно, — заверил Винсентэ и расстегнул воротничок. — Здорово, да? Скажешь — нет?..
— А вот вас, молодой человек, — Дуилио принялся за Эдмондо, — какие всечеловеческие идеалы пленяют вас больше всего?
— Идея дружества и товарищества пленяет — меня.
— Весьма, весьма похвально! — бурно, восторженно одобрил его Дуилио. — Дружба, как правило, порождает атмосферу взаимолюбия и серьезной ответственности. У меня был товарищ, бывший к тому же деятелем искусства, и наша взаимодружба обогатилась новым творческим опытом. Наша дружба могучей поступью шла к выдающимся успехам. Истинное товарищество широко прославит себя и озарится светом дружбы. И вообще дружество, дружба между людьми имеет следствием положительные результаты.
— А я не люблю его, — зашептала Кончетина Сильвии.
— Теперь скажите вы… нет, не вы, а вы, — Дуилио ткнул пальцем в прятавшегося от него Кумео. — Что вы считаете наиболее ценным в природе ваших сверстников: физическую силу, умственные способности, являющиеся предпосылкой выдающихся успехов, уф, жарко, или подлинную человечность, то есть прямоту, которая искусно ваяет и оттачивает мысль?
— Я, да? — приставил палец к груди Кумео и сразу преобразился, заважничал. — Что я считаю, да? Ум, разум, силу, а если денежки в кармане — совсем здорово.
— Ага-а… — Дуилио приосанился. — Следовательно, вы полагаете, что человека должны украшать многие положительные качества?
— Да, украшать.
— Вы хотите сказать — украшать-оснащать?
— Ага.
— Прекрасно. Хороший человек всегда пленял нас, будет восхищать и в грядущем.
— А мне еще не встречался по-настоящему хороший человек, — шепнула Кончетина Сильвии.
— Не встречался?! А Дуилио…
— Он-то да, он-то да… Но он пожилой, а я о молодых.
— A-а, ты о молодых… Но, видишь ли, когда молодые постареют, и они, наверное, станут хорошими.
— Да, да, конечно.
Пламенела лесная осень…
Ночной страж врун Леопольдино на цыпочках пробирался по улицам, тревожно замирая от любого шороха и пряча под ветхим балахоном свой ржавый фонарь. Надо было добраться до фонтана в центре города, сперва оттуда полагалось возвестить: «Три часа ночи, в городе порядок…» Эх, он-то прекрасно знал — далеко до порядка, а что было делать, ему же именно за это и платили в год драхму — золотую монетку, которой суждено было довольствоваться весь год, обращая ее в хлеб насущный и лук.
Перед всеми осознавал он себя виноватым — краса-горожане не бедствовали, но горе да беда в любой дом заглядывали: кто-то болел, у кого-то в знак скорби чернела на балконе траурная завеса, а Леопольдино, сгорая со стыда, горестно возвестив: «Час ночи, в городе спокойно-о-о, в городе порядо-ок…» — торопился скрыться в своей лачуге… Но один дом тянул его к себе неудержимо, любил он стоять там под окном. Притаив фонарь под балахоном, притаившись сам, он терпеливо ждал; из окна выбивался зыбкий свет, не спал человек, улыбавшийся, если случалось, как-то затаенно, приглушенно. В ночное безмолвие проникали легкие шорохи, словно кто-то крался на цыпочках по сухому песку, — человек бережно чистил бархоткой свой инструмент, у которого душой была птица. А потом он играл, едва касаясь струн, боясь потревожить спящих горожан; и куда исчезали могучие вольные птицы! По ночам оставалась там слабая пташка, но какой бы кроткой и тихой она ни была, Леопольдино все равно с замиранием сердца слушал, как трепыхалась малая птаха, не смея летать, перепрыгивать с ветки на ветку, а главное — взмыть в небеса…
Человек, тосковавший по птицам, играл приглушенно, подавляя желание выпустить птицу на волю, и звуки едва шелестели, слепо шаря по комнате, но желание было так сильно, так яро, что содрогало его, искажало лицо ему мукой, и мучительно ждал он рассвета, когда мог в журавля обратить воробья и стрелой устремить в облака, а пока была ночь, и прильнувший к стене Леопольдино догадывался — человек не решается вольно играть, даже дивному, несравненному музыканту не дозволялось нарушать сонную тишину, зато ему самому, ночному стражу, полагалось возмущать покой горожан своим ржаво-скрипучим: «… в городе спокой-но-о.» От приглушенных звуков инструмента Леопольдино страдал куда больше, чем от траурной завесы на балконе, и все же привычно пробирался к площади; закрыв глаза, набирал в грудь воздух, и слепцами, объятыми пламенем, бились слова, налетая на стены: «В городе четыре часа и…»
…И АЛЕКСАНДРО
— Это все хорошо, а до вечера чем заняться? Напиваться нельзя, — сказал долговязый.
— Почему нельзя?
— Налижемся, а нас потеха ждет!
— Извините, какая потеха? — спросил Доменико у долговязого, дожидаясь Тулио.
— Не слыхал? Весь город готовится, Александро выступает.
— О чем выступление?
— Объявил… как же это… да: «За лучшие взаимоотношения между людьми».
— Ого! — осклабился его дружок. — Напиваться точно нельзя.
Юный Джанджакомо орал во всю глотку:
— Только два гроша! Выступает сеньор Александро! Волнующая тема — «За лучшие взаимоотношения между людьми». Вопросы можно задавать всем — отвечает один Александро!
У тесного входа стоял Артуро и взимал с желающих послушать Александро по два гроша. «Ты проходи бесплатно», — льстиво сказал он Доменико, скалясь, но у того не нашлось мелочи уплатить за Тулио, а с Тулио Артуро нагло, грубо потребовал четыре гроша.
Просторное помещение битком было набито, и Артуро ухмылялся, довольный.
— Сядем у выхода, раз уж тебе так приспичило прийти, сам бы я ни…