— Истинная женщина все умеет сказать глазами, Дуилио, мой благоречивый сеньор. Все даст понять глазами, и прежде всего — нужен ли ты ей…
И распахнутой настежь оставила дверь. И внутри была лестница, узкокрутая, исчезала во тьме… Потянулась рукой к фонарю — занесла над собой, а рукою, державшей лекарство, подхватила подол у колена, подобрала мизинцем. По высоким ступеням напряженно, чуть боком поднималась Тереза, поднималась вверх женщина, и фонарь колыхался в руке ее мерно, а за ней в бледном свете, обливая ступени, изгибаясь покорно, темной, мягкой волною извивалась накидка, на стене же повторялось таинственно все — тень ее трепетала, гибкая, тонкая, как Тереза сама. Доменико припомнил ее взгляд — оробелый — и вмиг одолел три ступени и вскинул глаза: обернувшись к нему, смотрела Тереза, но лица ее не было видно, и он растерялся, не знал — подниматься ли дальше по лестнице, мучительно-трудной, иль бежать без оглядки. Поняла его женщина — осветила лицо фонарем, и Доменико сразу заметил — по-иному, по-новому, озорно и разбойно, улыбалась Тереза. Быстро взошла по последним ступеням, опустила фонарь возле лестницы на пол. Доменико забрался по уступчиво мягким ступеням и, во мрак погруженный, выплыл на свет. Взял свободной рукою фонарь — другая все так же сжимала смятую женщину-глину — и осмотрелся, потянул носом воздух. В дальнем углу длинной комнаты смутно темнела женщина, Тереза.
— И тени лица… — продолжал Александро. — У всего своя тень — у лба, у волос, у носа и губ…
И хотя стояла очень прямая, веки ее были опущены — зелень глаз притемняли ресницы. Занеся фонарь над ее лицом, Доменико напряженно, пытливо смотрел на взор опустившую… Но Тереза вскинула веки и, глянув в упор, смелый взгляд устремила мимо куда-то. За глазами ее проследил Доменико, увидал незнакомые вещи — стол со стулом, сундук и тахту… куклу на полке… стаканы, кувшины, кувшинчик, и вконец растерялся скиталец. Она же при виде знакомых вещей уверенней стала. Но рука Доменико все держала женщину-глину, уже потеплевшую и взмокшими пальцами смятую снова… Обронил ее, бросил и, когда она глухо ударилась об пол, повернулся к Терезе решительно, словно требовал что-то взамен, вместо брошенной, и живая, настоящая женщина так явно сломилась, поникла, но тут же расправила плечи, опустила глаза, ожидая… И Доменико потер друг о друга два пальца — большой, указательный, ожесточенно, нетерпеливо счищая налипшую глину, и, счистив, снял ими с Терезы накидку, отшвырнул на сундук… Что делать дальше — не ведал… А женщина не открывала глаз, ожидала. И внезапно тряхнула высокой прической, распустила ее, и волосы медленно, грузно, черной смолою поплыли по шее, как если бы тихо по семи нежным струнам провели большим пальцем, — так плавно стекали по шее… Что делать дальше — не знал он, не ведал… Снова поднял фонарь и, увидев приоткрытые, ждущие губы, разом все понял… А женщина, опустив глаза, откинув чуть голову, стояла, ждала… И припал к роднику Доменико, юный скиталец… С фонарем в руках пил из уст ее, и казались уста источником мудрости — все больше и больше постигал, познавал Доменико… На миг оторвался, повесил на гвоздь досаждавший фонарь. И теперь потянуло обнять, но вспомнил — в земле были руки; и, выгнув запястья, так обвил ими женщину и, припав, снова пил и пил… Она все стояла недвижно, опустив глаза, откинув чуть голову, и Доменико открылся новый родник — нежная впадинка выше ключицы — вожделенный источник утоления жажды, неиссякавший… И он пил из нее, пальцами в глине неумело ища на спине у Терезы застежку, и женщина, не размыкая по-прежнему век, улыбнулась мучительно, сладостно; отстранив его мягко, занесла руки за спину — как пленительно! — и руки расстегнули там что-то, выбрались из рукавов, нырнули под платье, и возникли из тесного ворота уже обнаженные, белые, вскинулись, увлекая с собою и платье, прикрыв им лицо. Так постояла в недолгом раздумье, колеблясь как будто, и решилась — встрепенулась всем телом, вольно, упрямо, и легким движением сбросила платье — соскользнуло к ногам и легло на полу тусклым кругом, обвило. И только теперь открыла глаза, раскинула руки Тереза и ступила ногою из круга, к Доменико шагнула…
— В случае надобности женщина должна уметь быть почтительной собеседницей и внимательной слушательницей, — высказался Дуилио, — но, естественно, должна уметь заслужить и заслуженно высокую, возвышенную похвалу за приготовление полезных блюд…
— М-да… До такого додуматься — руконогое тулово! — вспомнил Александро.
На постели сидела Тереза. Простынею прикрывшись, гибкими пальцами устраняла с бедер преграду — что-то тонкое сняв, сильно пригнулась и с нежным, нежным до дрожи шуршанием проводила к точеным ступням по упругой стезе и откинулась снова, завела руки за спину, плечи ее приглушенно блестели, и теперь устранила помеху с груди — два друг с другом скрепленных теплых гнезда…
— В таком случае, вы дайте лучшее определение… Мы и слушать способны с терпением, исключая случая крайней необходимости.
— Это единственный случай, когда я теряюсь… — сказал Александро. — Не могу…
— Почему? — оживилась тетушка Ариадна.
— Потому что, — за Александро ответил Дуилио, — не обладает способностью, не наделен даром пройтись словом по достозначительным местам туловища настоящей женщины.
— Нет, не потому…
И действительно, с чего, с чего начать… Столько было всего… Кто тут помнил о глине на пальцах — пальцы владели плечами, спиною, затылком, руками и грудью, — все было их…
Но рук было две, только две, и не знал, что ласкать, — столько было всего… Хорошо, что и губы имелись, и, целуя шею и грудь, сокровенную тайну вдруг постиг Доменико — величайшую и такую простую… И все тело возжаждало счастья пальцев счастливых — отшвырнул далеко и свой пояс широкий, и плащ… И теперь уже все ощущало друг друга… Но все же, но все же — столько было всего… мягкий живот и упругая шея, губы — ненасытные, мучительно ждущие, и рука, обхватившая тело изогнувшейся женщины, истинной женщины, и в пальцах, перепачканных глиной, в пальцах скитальца, в блаженных частях обнаженного тела — неуловимые, тонкие ребра; и внезапно все тело до последней частицы оказалось счастливее пальцев, содрогнулось от счастья, нестерпимого, страшного, — не земля, само тело кружилось, вдаль уносилось и где-то терялось… И когда затерялось — вздохнул, словно дух перевел облегченно, и, ничком распластавшись на облаке, опустошенный, оглядел лицо женщины и, благодарный, счастливый, поцеловал ее в щеку; женщина странно, так странно смотрела… И снова любил! И снова пил и пил из ее родников упоенно — не иссякали, столько их было…
— Вот, скажем… Ну хотя бы… — говорил Александро. — Хотя бы вот…
Неутоленно припав к груди, целовал Доменико, но какой-то вкус… до того знакомый… Поднял голову, посмотрел на грудь — оказалось, земля, присохшая глина. Похолодел невольно, но потом что-то понял неясное и слизнул с тела женщины землю, и сомкнувшая веки Тереза тоже как будто постигла, что все, все эти «столько всего» — лишь прах, прах и земля, ставшие временно грудью, бедром — этим «столько всего»… Временно… Бренное тело — но в миг сей такое прекрасное, в м^г сей цветущее — со вкусом земли на губах целовал ненасытно скиталец…
— Взять хотя бы ладонь, — продолжал Александро.
— Ладонь?! — удивилась тетушка Ариадна, исподтишка оглянув свою.
— Продолжайте, мы послушаем вас, — милостиво сказал Дуилио. — Только не говорите очевидной чепухи.
— Да, ладонь, — задумчиво повторил Александро. — Возьмите руку истинной женщины, всмотритесь в четко тонкие нежные линии… Долго-долго смотрите, а потом осторожно проведите по ним тремя пальцами и загляните в глаза ей — тут же поймете, настоящая ли это женщина… Или свою положите ладонь на ее, испытаете что-то такое… Длань истинной женщины всегда дает ощутить что-то, всегда говорит нам о чем-то неясном, неуловимо далеком… А уж если любит, если любит вас и коснется рукой даже одетого, прикоснется ладонью к плечу, тогда уж…
— Подумаешь, коснется ладонью! — насмешливо воскликнул Дуилио.
На спине, вверх лицом, лежал упоенный скиталец, изнемогший, счастливый, и всем существом осязал прильнувшую к боку женщину, гладившую лоб и глаза и шептавшую жарко: «Не спи, погоди… ведь нравлюсь тебе? Хороша ведь… Не спи, я же нравлюсь… Не одинок ты теперь в нашем городе… Одинок был, бедняжка, совсем одинок, нравлюсь тебе, нравлюсь, не правда ли?..»
— Ладонь, ладонь, — обозлился Дуилио. — Подумаешь, ладонь!
— Эх… — Александро махнул рукой.
— Васко знать не знал никаких там ладоней, но был истинным мужчиной, — заметила тетушка Ариадна.
И тут Александро не выдержал:
— Чем был, наконец, этот Васко, что свел с ума даже вас — бывалую, искушенную женщину.
А тетушка Ариадна прошептала:
— Воды.
На руке покоилась голова Доменико, скитальца. На какой руке!..
Так начались в Краса-городе зимние игры, которые длились, разумеется, лишь до весны, ибо у весны, что и говорить, имелись свои игры, полные звона.
В полдень краса-горожане собирались у замерзшего фонтана, церемонно справлялись друг у друга о самочувствии, глотали воздух — свежии, здоровый, прогуливались; а в мастерской Антонио пылали дрова под котлами — тихий, безобидный шурин Винсентэ красил одежду, сам же Винсентэ большую часть времени проводил с приятелями в заведении Артуро. К их компании иной раз присоединялся сам Сервилио, единственный сын Дуилио, который проворачивал какие-то дела в Каморе и только зимой бывал в Краса-городе. Кутил с ними и бледнолицый чужак, денежный Доменико, изменившийся; теперь он часто улыбался и даже веселился, но все равно не посещал с друзьями скверных женщин на окраине города — деревенский: стеснялся, стыдился.
Каждый был занят своим делом: стучал молоточком по медной посуде Микел, красил вещи Антонио, вязали теплые носки женщины, зайдя посудачить к соседке; трудились портные, сапожники, плотники, столяры, трудились мастеровые, шили обувь, платье, выделывали блестящие застежки и пряжки, вбивали гвозди, ладили стулья, столы, сундуки, украшали шелковыми цветами широкополые шляпки, чеканили медную посуду, ткали ковры, выдували стеклянную посуду, крутили свой круг гончары, и даже именуемый сумасшедшим Александро мастерил забавные игрушки… И все находило спрос у ок