— Может, побудешь с нами?
— Нет, Кончетина, мне с девочкой погулять надо, стоит день не вывести на воздух, сразу цвет лица теряет. До свиданья, Кончетина, — и грациозно пошла своей дорогой.
А Тулио проводил ее взглядом, твердо решив кое-что.
Все молчали. Кончетина торжествовала.
— Во чокнутая! — заорал Кумео, и резвые девицы покатились со смеху.
— А ты не верил, шалунишка мой.
И тут Александро не вытерпел, взял слово:
— Вот что я скажу тебе, Кончетина… Кто из вас был в Калабрии?
Оказалось — никто.
— В Калабрии местность скалистая, земля каменистая, очень, очень трудно, немыслимо тяжко ее обрабатывать, — начал Александро издалека. — Острым железным ломом приходится долбить ее, каждая пядь дается с мучением, но вот гляжу на тебя, Кончетина, и… ну-ка поверни чуть головку, вот так… вглядываюсь в твою головку и даже через пышную прическу вижу: мозг у тебя утлый, хлипкий, там и сям едва прочерчены извилины, и все же твой хлипкий, зыбкий мозг куда труднее обработать, чем землю Калабрии!
Таким разгневанным его еще не видали.
— Мне и железным ломом не вбить, не вдолбить в ваши головы что-нибудь разумное, а ты, Кончетина, и без того как идиотка хлопаешь глазами, а если тебя еще ломом стукнуть по голове, совсем помешаешься в уме. Как с вами быть?! Слов не разумеете, наставлениям не внимаете, в людях не разбираетесь. Что с тобой делать, с какой стороны за тебя взяться, Кончетина, дура, невежа! Как еще оскорбить…
— Сильнее не оскорбишь, Александро. — Тулио притворно улыбнулся и глумливо добавил: — Смотри-ка, и гневаться умеет, побирушка.
— От побирушки слышу! — загремел Александро. — Настоящего побирушки и попрошайки! Пошли, угощу тебя шипучим… Где вам знать, где понять, кто стоял перед вами! Будто часто попадается вам такой доверчивый, чистый человек!
А Кончетина взвилась вдруг, вскочила и топнула ножкой, яростью пылал и Александро, и оба бросали короткие фразы, словно всаживали копье.
— Докажите.
— Что?!
— Что я дура!
— И доказывать нечего!
— А вы попытайтесь!
— Попытаться?
— Да!
— Доказательства жаждешь?
— Именно!
— Изволь, любуйся!
И прогремел:
— Встань, Кумео!!!
НЕВЗРАЧНЫЙ КИРПИЧНЫЙ ДОМИК
Среди розовых и голубых домов Краса-города тот один, тот единственный не был окрашенным, простенький домик Анны-Марии, кирпичный, овеянный дымкой печали. Ночной страж Леопольдино обходил его теперь стороной — кто-то закутанный в темный плащ, в шляпе, надвинутой на глаза, всю ночь стоял там под окном, — это был наш Доменико, юный скиталец. Трое обитали в маленьком домике: беззубый музыкант, его дочь и с ними — звуков властитель. Прислонившись плечом к холодной стене, боясь дохнуть, шевельнуться, Доменико отдавался неслыханным звукам. Непостижимой была душа властителя звуков, диковинной; да, была она птицей, но была еще морем во мраке, бурным, вспененным… И чем-то еще, источающим запах земли, влекущим, таинственным, ласковым… Звуки страданье рождали, и гордость в страданье… Заветный, неведомый мир, возведенный из звуков, невесомый и плавный… Зыбкая лестница, что волной колыхалась, качала, то вверх уносила, то вниз, и снова вверх и вверх, все выше — к властителю звуков… Играли оба, и дочь и отец, но порознь всегда, и кто-то из них лучше другого… И все же, что означали, чем они были, непонятные дивные звуки, яркие, нежные, обволакивали облаком, уплывали утренним сном… В странном камине что-то горело с влажным шипеньем, пламя чуть грело, не полыхало, и, прижавшись к кирпичной стене, согревался им Доменико; нежаркое, мягкое пламя — счастье, чуть грустное счастье согревало душу Доменико!
А днем терпи, слушай бесконечное: «Не уноси стакана с родника!» Все, все вокруг было сущим и все же ненастоящим, неинтересным, бесстыдно ярко освещенным. Эх, терпи все это до вечера… А пока что: «Пересохло в глотке, выпить бы шипучего…» И он шел с ними, и сидели они, пили… Гоготал Джузеппе — трижды наказанный, трижды побитый невзрачным Дино… Самодовольно щурился Цилио: «Да нет, прогулялись с ней просто…» «До последнего вздоха буду служить несравненной истине и простейшими, яснейшими словами вещать бессмертную мудрость, — разглагольствовал Дуилио, такой, каким он был, и благоговейно внимала ему, прижав к груди кулаки, тетушка Ариадна. — А когда умру, пусть на моей могиле поставят иву и тополь, тополем буду я, а ивой — обобщенный, абстрактный человек с поникшей головой; впрочем, нет, пусть наши праправнуки поставят множество ив, в центре один-единственный тополь — так будет подчеркнута моя стойкость, прочность и неизменность». Но тут Александре разом омрачал ему настроение, восклицая: «Привет, Дуилио, трижды ура! Давай запиши-ка, хоть и мура, осчастливишь потомков — бесценные мысли! И запомни, кстати: тополь не ставят, тополь сажают…» «Уму непостижимо, что пленило Кончетину в Кумео?» — дивился, завидев супругов, застегнувший ворот Винсентэ, обращаясь к Цилио. А тот в ответ: «И как мужчине-то грош ему цена». — «Откуда ты знаешь?» — «А я Лауру попросил проверить, проверила…» — «Может быть, не в настроении был тогда?» — «И я подумал так, но и Джанета подтвердила, уточнила». А Кончетина ласково поглаживала жесткую щетину на голове избранника, словно первую нежную травку. «Любишь меня, шалунишка?» — «Не любил бы, не брал бы за себя!» — спесиво пояснял Кумео.
По ночам у кирпичного домика отогревалась тосковавшая днем душа скитальца… Лилась непонятная речь неведомого инструмента, полная протяжных гласных и таинственных, возникавших в ночной чаще согласных… Снежные хлопья, снегопад и… снова вешний день… Звенящий поток… Взмывшая птица, беспричинная радость, внезапная… И разом рушилось что-то!.. Жеребенок, бегущий с обрывком веревки на шее… На щедрый корм воробьиная стайка летящая… И при этом — грусть, неизбывная грусть; далек, недоступен звуков властитель, даже ликующий далек, непонятен, когда же тоскует, с чем сравнить его — с древом бесплодным? С колодцем иссохшим? С нераспаханным полем бескрайним?.. Эх, тоска земли незасеянной, брошенной, тоска, зацепившая сошником душу скитальца… Чужестранник, прикованный цепью незримой, безгласный, по рукам и ногам туго связанный, но душа его все же свободная, вольная, болью теснимая… Как играли, о звуки, звуки…
А днем… Чем было заняться днем… Вышел на веранду вдохнуть свою долю свежего воздуха, а на другой половине веранды, за занавеской, взволнованно шептались у комнаты Артуро. Сел в кресло, скрестил руки на груди, откинул голову на спинку кресла. А день — нестерпимый, светлый, солнечный, лучше б туман… Спасительное, всесильное «будто»… Закрыл глаза, ночь сейчас, ночь, тишина и покой, мечтай о чем хочешь, но… за занавеской… чтоб им… досадный шепот, шипенье, и все громче шепот, — родня, наверное, дальние гости, поневоле все слышишь: «Нет, так ничего не выйдет», «Надо всем вместе просить». Скрипнула дверь на веранду.
— Ну как, все так же?
— Эх, мой Руджиеро…
— Все так же, не уплачу, говорит.
— Сколько с него… Неужели десять?!
— Ну и что… Большие деньги, не спорю, да для Артуро… А за что с него требуют…
— За то, что зал Джакомо Меничелли построил, подойди-ка поближе, он человек маршала Бетанкура, зал на двести шестьдесят мест, и билетов уйму оставил: продашь, говорит, одну часть выручки себе оставишь, а шесть мне привезешь, дам тебе еще билеты. А наш Артуро билеты, конечно, продавал, да не так, как наказали… деньги брал с трех, а билет выдавал один и разницу в выручке клал в карман. Нет, я не осуждаю, отец семейства, дети у него… Джакомо Меничелли ждал, ждал в своем богатом доме в Каморе, на окраине города живет, а потом подсказало ему чутье — крутит что-то Артуро, очень уж затянул продажу билетов, и послал проверить своего человека… И как раз позавчера, когда потешники-фокусники устроили представление, какой-то человек протянул Артуро двадцать грошей. Артуро деньги взял, а билета не дал и, не глядя на него, сказал: проходи. А когда человек не прошел, Артуро взглянул на него, и — вах! — Масимо перед ним! Теперь я спрашиваю тебя, скажи — как же он не поглядел на него сразу, а? Масимо прошел по залу, проверил билеты, из трех зрителей у двоих не оказывалось, ну и велел нашему Артуро — где он пропал, не собирается появляться? — и велел нашему Артуро уплатить десять драхм за нарушение уговора…
— Вах!.. А Артуро что?
— Не дам, говорит.
— А еще умным себя считает. Не знает, что сначала по зубам дадут, потом в яму засадят, потом унесут из дому все стоящее, а что не унесут — сожгут! Каморцы они, братец…
— Да что мы не знаем? Знаем.
— Пусть платит тогда…
— Эх, думаешь, не уплатит?..
— Нет, не уплатит, гордый он! — простонала Эулалиа. — Засадят моего Артуро в яму!
— Как миленький уплатит… Знаешь, чего он артачится? Вас стыдится. Продавал бы билеты порасчетливей, с умом, и вам была бы выгода, и в Каморе ничего б не заподозрили, а теперь, когда попался, провалил дело, стесняется вас всех, вот и твердит: не уплачу, не уплачу, а что он, ума лишился — в яму садиться! Просто не хочет человек, чтоб ты его бранила, вот и скажи ему: уплати, Артуро, родной, уплати, мой птенчик, мой бутончик, попроси его хорошенько, и согласится; Эулалиа, ты сестра мне родная, потому и наставляю, зачем тебе понапрасну терзаться, так что будь с ним поласковей, когда придет, хорошо?
— Конечно, конечно… — Доменико услышал заплаканный голос. — Опора семьи, мой Артуро…
— Ну и отлично… Не пойму, как он не взглянул на Масимо…
— А знаешь, Чезаре, почему он еще обозлился? — оживилась Эулалиа. — Артуро говорит, пусть сторож и уборщик платят по две драхмы.
— Если он делился с ними прибылью, тогда конечно.
— Нет, не делился.
— С какой тогда стати им платить?
— Не знаю… Мне, говорит, подчиняются и…
— Нет, нет, Эулалиа, не прав он.
— Тише, идет, кажется, глянь-ка, Джанджакомо…
Доменико услышал — заскрипели ступеньки, юный Джанджакомо сбежал вниз, взбежал обратно наверх и возвестил.