вуком ничтожным, неумело, неловко трогал сокровища в главной комнате неказистого домика, в темной комнате…
— Нам следует многому учиться у древних римлян, — изрек Дуилио, такой, каким был. — Наш светлый ум и наши целеустремления вместе являются той житницей, которая должна прокормить славных каморцев… извините, славных краса-горожан, — тут Александро выразительно кашлянул. — Вот почему она в такой мере дорога, однако корм для мудрости мы должны черпать не только из личной житницы, но и из неохватной, необъятной житницы древних римлян.
— Чем черпать, не твоей ли шапкой? — съехидничал Александро.
Но Дуилио почему-то не обиделся, — наоборот, радостно согласился.
— Хотя бы, мой Александро, хотя бы…
— Ах, расскажите нам что-либо из жизни древних римлян, — умоляюще сказала тетушка Ариадна, и ее чинно поддержал сеньор Джулио. — Просим, Дуилио, расскажите, пожалуйста, мы слушаем вас.
— У одного римлянина был сокол с распростертыми крыльями, — так начал Дуилио. — Имя не имеет значения…
— Имя сокола?
— Нет римлянина. Почтенный старец много сил вкладывал в дело по уходу за соколом, и ему же принадлежит значительная заслуга в деле быстрого лёта сокола. Он весьма любил маленького изящного сокола, сокол стремительно, как орел, ловил для него перепелов, зайчат, куропаток и тысячу другой снеди, провианта. А когда сокол по причине старости утерял способность ловить вредителей, почтенный римлянин подумал: «Он мне больше не нужен. Но ухаживать за ним надо!» И назначил немощному ежедневный корм, ведь если бы другие соколы проведали о его неблагодарности, о его бессердечии, не стали бы служить ему и ловить для него съедобных вредителей. И старый римлянин поистине хорошо ухаживал за старым соколом, чтобы видели и знали молодые соколы — не дал кануть в воду заслугам престарелого сокола, в воду полноводного Тибра…
— Возвышенная история, сеньор, — отметил Винсентэ с застегнутым воротничком.
— А ваше мнение каково, Александро? — вежливо поинтересовался Дуилио.
— Мое мнение таково, что самый злой враг не навредит тебе так, как ты сам себе навредил, — высказал мысль Александро и пояснил: — За язык тебя не тянули, сидел бы помалкивал… Наград бы лишили, думаешь, за молчание…
Юный безумец У го нашел в роще длинный узкий нож. Запустил в воробья свой деревянный, промахнулся и, нагнувшись поднять, так и застыл — у ног его блестел настоящий нож. Изумленно смотрел У го на вожделенный предмет, который так старательно прятали от него. Юный безумец облизнул губы, завороженно пристыл глазами к ножу — к настоящему, острому…
Уго казался полным, однако был не столько толст, сколько странно рыхл телом; лицом же походил на красивую женщину лет пятидесяти, но красота эта была омерзительно несуразной для мальчика его лет; серые, косо прорезанные глаза его, невыразимо прекрасные, временами цепенели, застывали, льдисто меркли, а потом в них, всплеснув хвостом, зловеще взблескивали серые рыбки и, не сумев вырваться из зрачков, исступленно трепыхались.
Уго не сводил с ножа глаз.
Анна-Мария играла… Играла избранница властителя звуков, закрыв глаза, откинув голову, — с улицы через окно наблюдал за ней Доменико. Впервые видел он ее за игрой, в ярости следил за лицом жены, изменницы — властитель ласкал ее незримой рукой, нежно гладил по волосам, целовал в уста… Играла женщина… Блаженнно сомкнувшая очи, в блаженстве беззвучно стенавшая, Анна-Мария, посредница между властителем и инструментами; за свой великий труд, называемый игрой, получила награду — сам властитель ласкал ее, целовал в обнаженную шею, и сама она радостно тянулась к властителю… Что он увидел! Что он видел! Ошалело спрыгнул с окна, бездумно решив: «К Терезе! К Терезе пойду!» Но вряд ли приняла бы его Тереза, да и сам он не хотел ее, настоящую женщину… И нашел выход своей ярости. «Хорошо же, хорошо, покажу тебе, как изменять…» А она, с шумом распахнув окно, звала: «Доменико, Доменико…» Но он не обернулся. «Погоди, покажу тебе…» И, задыхаясь, разыскал Тулио. «У меня к тебе просьба, поведи меня к скверным женщинам…» — «Вот порадовал! Сам хотел пойти — денег нет. У тебя есть?..» — «Да, да». Он шагал по незнакомой улице и грозился в душе: «Отплачу тебе, ты предпочла мне властителя, а я променяю тебя на скверную женщину…» Вошли в какой-то дом. «Ну-ка шипучего, — сразу потребовал Тулио. — Живо, живо, двое нас». К ним вышли две женщины. «Знакомься, Доменико, лучшие скверные женщины — Лаура и Танго». Лаура просияла, льстиво улыбнулась клиентам и разом поникла вдруг, словно задумалась. Танго жеманно пригубила шипучего.
— Какую выберешь, а? — Тулио похлопал его по колену.
Танго показалась ему неприступной, лучше Лауру, более скверную.
— Эту…
— Изволь, — сказал Тулио.
— Меня? — спросила обрадованная Лаура, улыбнувшись на миг, и снова приняла равнодушный вид.
Доменико сидел смущенный, а Тулио был как рыба в воде. «Молодчага, Доменико!» — похвалил и грянул песню:
Лаура наша славная,
Чим — чадра — раира,
Скверная да славная,
Чим-чаира-раира!..
Давай в пляс, в пляс!
Давай-ка попляши!
А потом, когда скиталец остался с Лаурой и не знал, что делать, как с ней быть, женщина возмутилась, оскорбленная:
— Думаешь, мне делать нечего, попусту время тратить… — На ней не было ничего, кроме прозрачного халатика.
Юный безумец У го спал, держа руку под подушкой. Под подушкой лежал длинный узкий нож, настоящий нож.
И когда ночной страж Леопольдино, стыдясь, воскликнул: «Три часа но-очи, в городе все благополу-уч-но-о-о!» — Доменико, терзаясь, вернулся в кирпичный домик. Анна-Мария сидела на тахте, уснула одетая и, хотя Доменико вошел осторожно, бесшумно, тотчас открыла глаза и встала, пошла навстречу мужу. Какая была, как походила на серну… И обняла Доменико, поцеловала в щеку. Никогда не целовала его первой — почему именно теперь, оскверненного, с головы до пят пропитанного Лаурой, целовала в щеки, в лоб так, как целуют ребенка.
— Прислушайтесь к моим словам, невежды, невежды! — с утра гремел Александро. — Не знаете цену борьбе, долгой, разумной, с удачами и поражениями… О, если бы ведали, что значит такая борьба… Нигде не бываете, ничего не видите, не разумеете… Не знаете самой простой истины — где земля сама все родит, где не надо поливать ее, обрабатывать, там люди ленивы, нерадивы, а потому и тупы, тупеют от безделья люди… Видели ли земли, где почти ничего не растет, где день и ночь приходится трудиться ради пропитания, видели ли вы выросших в тех местах людей — суровых, замкнутых… Но, представьте себе, лучше быть такими, жить на такой земле… Слушайте меня хорошенько! В Калабрии есть дерево, дающее маленький ароматный плод, в декабре созревает — долго зреет, и калабрийцы называют его — папайя. Чтобы посадить это дерево, они ломом вскапывают каменистую землю, с силой дробят и крошат камни, горстями собирают поблизости землю — засыпать корни саженца, издалека носят воду и поливают осторожно, чтобы вода не вымыла землю. Никуда не везут продавать тот плод — плод стольких трудов и забот. Поднимитесь хоть раз в горную Калабрию, понаблюдайте за калабрийцами, вкусите тот плод, созревший под скупыми лучами солнца, — может, и сами научитесь выращивать… Помните о папайе, не забывайте про нее, как бы трудно вам ни пришлось, — в душе надо сажать и растить это трудное дерево, в ваших каменных душах, — и пригрозил удивленным краса-горожанам, — выращу в конце концов вас, как плод папайи.
Уго ходил по улицам, спрятав руку с ножом под рубашкой, крепко прижав к себе желанный предмет. Лезвие холодило, но Уго в жар кидало от жути… Он всматривался в гулявших на улице краса-горожан. Кого? Не этого ли? И окинул взглядом Александро. Нет, разгневан сейчас… А если всадить нож в Джузеппе с его вздутыми мышцами? Прямо в горло. Нет, Джузеппе его самого придушит, как котенка. Что, если в Антонио? Нет, с ним Винсентэ, их двое… Уго не спешил; теперь, когда дошло до дела, он хотел все взвесить, рассчитать… Крепче стиснул нож, вздрогнул — показалось, что и чужак, Доменико, стоит с Винсентэ и Джузеппе, а он сторонился его почему-то. Может, Дуилио пырнуть? В живот? Нет, растерзают краса-горо-жане, кумир их… Тогда Дино? Его, пожалуй, не убьешь — юркий, верткий, самого Джузеппе бьет. А Артуро?
Доменико метался между инструментами.
Нет, за Артуро накажут родичи… А что, если ночного стража?..
В смятении разглядывал Доменико инструменты.
Прирезать Тулио?.. Нет, нельзя, любимец всего города. Крался по улице, согретый холодком ножа, Уго, крался на цыпочках и долго потягивал воздух, раздув ноздри. Может, Цилио? Нет, у него дружки, не спустят, укокошат. Подстеречь Леопольдино… Но он очень осторожный, и не увидишь ночью, как он скорчится, как польется кровь… Хорошо бы Терезу — красивая, и в ее крике будет особый смак… Но она и кричать не станет, ловкая, смелая, отнимет нож. А Сервилио? Страшно, с Каморой связан, сам проткнет ножом… А если старика какого-нибудь?..
И заползла в свирель, забытую у родника в траве, крохотная змея ииркола-чи. Затаилась, свернулась, подвернула под голову тонюсенький хвостик и повела своим взглядом змеиным по отверстию… Но виновен был Реса…
Уго оставил людную улицу, выбрал тихую, тесную, стал за углом, притаился и, выжидая, боялся дохнуть, но сердце так громко стучало…
Через три улицы с корзинкой в руках шла в его сторону Анна-Мария. Изумленно, испуганно, радостно слушала новый, дотоле не слышанный звук — под сердцем ее билось сердце ребенка.
Реса, найдя свирель, спрятал за пазухой и пустился домой, напевая беспечно. Рубаха на нем была плотная, и змея, затаившись, своей дожидалась минуты… Но виновен был Реса…
Здесь же припал к стене Уго, безумец, прижимал к груди острый нож, он слышал — приближались шаги… Напрасно касался струн Доменико; к его удивлению, ни одна не звучала, какую б ни тронул — не отзывалась…
Шла по улице Анна-Мария, властителю звуков великому равная — у себя, в своей комнате, но здесь — беспомощно слабая, боязливо пугливая, и еще этот стук сокровенный под сердцем… За углом, не смея дохнуть, поджидал ее Уго, и запах крови был уже в воздухе, приторный, терпкий… Реса пел, а потом приложился к свирели губами, и змея распрямилась, возбуждаясь лениво, оперлась о запевшее дерево хвостиком, изогнулась слегка, вытянув тельце. «Крепость выросла на горе, выросла в понедельный день, опоясалась она стеной, укрылась небом-шапкою, хе-хе-хе-е…» — беспечно пел Р