Одарю тебя трижды — страница 49 из 105

Полковник расхохотался.

— Ха, да ты, милый, и этого не знаешь, хале?

Что он должен был знать?.. Смущенно обернулся к хихикавшему Анисето: полковник ухмылялся.

— Вот так прожженный! Не знаешь, что у нас, в Верхней Каморе, драгоценные кубки привинчивают к столу?! Посмотри, как мы пьем. — И он взял со стола цветную соломинку, зажал ее в зубах, наклонившись, сунул другим концом в чашу и высосал напиток до дна, следя за Доменико. Потом спросил:

— Сколько там, Анисето?

— Четыре тысячи восемьсот двенадцать, хале. Фальшивых нет.

— Видишь, малец, как он потрясен, разволновался как — «хале» посмел сказать мне!.. Перестань дрожать, сколько падает на меня?

— Тысяча шестьсот четыре драхмы.

— Уверен, он и того не сообразил, почему счетовод у меня нагой — чтобы не утянул и не упрятал монету! А к стенке потому заставил повернуться, что никому не следует знать, как отпираются мои потайные стенные шкафчики, я храню в них напитки, — осторожность никогда не помешает, и у тебя ведь мелькнуло — яд! Смешно думать, что этот счетовод мой посмеет отпить или отравить, но все же… на всякий невообразимый случай… Прав я, Анисето?

Странная была у него манера: говоря одному, смотрел на другого. И сейчас, подойдя к Анисето, ни с того ни с сего ударил его наотмашь и, обернувшись к Доменико, спросил:

— Не больно, Анисето?

— Нет, грандхалле, — весело ответил Анисето, хотя из носу у него текла кровь, заливая повязку на лице.

— Где до сих пор Мичинио?.. — задумчиво, неведомо кого спросил полковник, и тут же кто-то отозвался:

— Здесь я, хале.

Вздрогнул Доменико — где укрывался этот четвертый человек!

Обернулся на голос — и похолодел, перехватило дыхание, кто-то мощно задолбил в виски, рвал из груди сердце — в светлом, сверкающем зале пророс, распустился ночи цветок — страх. Что значили рядом с этим, с Мичинио, Наволе или Элиодоро! Жуткое было лицо, немыслимое: перекошенные скулы, глаза — сплошь цвета пепла, свинцовые от края до края; а страх, необоримый страх не давал оторваться от них, и брови — одна нависала дугой, другая устремлялась к виску; и, оцепенев от ужаса, скиталец завороженно подвигался к глазам, — вспыхивали под пеплом уголья, раздул их из глубины яростный ветер, раскалил, и запылали глаза! К угрожающе раскрытой пасти притягивалась мышь, но уголья так же внезапно подернулись пеплом, и брови легли ровно, безразлично, человек перестал разглядывать Доменико, и скиталец рискнул — еще раз взглянул на него и зажмурился, будто горячей золой ослепили, опустился безвольно и сидел, уронив голову, руки, лишенный мыслей, памяти, а потом вдруг поднялся без усилий, стал прямо, свободно и вскинул глаза на Мичинио, но снова пробрал мороз, и понял он — по воле страшного человека поднялся и выпрямился, и снова рухнул бы, но мрачно-грозные глаза незнакомца высекли огонь, сковали.

— Ступай, Анисето, — глядя на Доменико, велел полковник Сезар. — Что это, хале, кровь на лице?

— Об стену ударился, грандхалле.

— Ступай, голубчик, и будь осторожней.

Анисето слизнул с разбитой губы кровь и вышел, сказав: «Великому маршалу долголетия-благолетия».

— Поистине среди болванов живем, мой Мичинио. — Полковник Сезар откинулся в кресле. — Привели ко мне вот этого якобы прожженного, матерого типа, представляешь?!

— Кретины! — Мичинио тоже опустился в кресло.

Просто был одет очень…

— А люди у нас хваткие. Возможно, так оно и лучше, однако сволочи все, поголовно… — И оживился. — Моя доля — тысяча шестьсот драхм… Согласись, недурно!

— Замечательно, хале!

— Что будем с ним делать?

— А где он взял? Где добыл, малый?

— Мне… отец дал.

— Убил его?

— Нет.

— Сам дал, про своей воле? Здешний он? — заинтересовался полковник, склонившись к Мичинио.

— В деревне живет…

— В какой…

— Что будем с ним делать? — спросил теперь уже Мичинио, наливая в чашу алую жидкость из серебряного кувшинчика, и зажал в зубах соломку, — о, как хищно они блеснули! Когда он успел встать, очутиться у стола?

— Подарить тебе? — Сезар улыбнулся. — Правда, для твоих рук шея у него хлипкая.

— Хлипкая? — равнодушно переспросил Мичинио. — Откинь-ка голову, сосунок.

Доменико покорно отбросил голову назад, по напряженно вытянутой шее забегали мурашки, а наверху, над ним, темнело пятно. Знакомое, давнишнее… на потолке этой роскошной залы… И тут оно, и тут!

— В.куриные палачи переводите, хале?

— Что ты, мой Мичинио, — успокоил его Сезар. — Откормим его, а уж потом…

— Откормишь его — как же! — усмехнулся Мичинио. — И крови у него наверняка мало, видишь — бледный очень… Трепыхнется разок — и конец. Скучно, не позабавит.

— Что же с ним делать, моя верная рука, моя шуйца?

— Отдай новичку — пусть потренируется, свернет ему голову. Или продадим в Нижний город. А то — бросим в море, и все тут…

— Нет, выбросит волной на берег, посиневшего, разбухшего, — не выношу.

— Тогда… — Мичинио призадумался. — О, блестящая мысль пришла, хале! — Он обошел Доменико, стал за его спиной, и теперь с двух сторон прожигали скитальца взглядом, но затылку было мучительней. А Мичинио, все еще с соломкой во рту, цедил сквозь зубы:

— Знаете, мой полковник, выпустить из него кишки проще простого, хале, долгоденствия-благоденствия величайшему маршалу, а другого такого дурачка больше не найдете! Подаю вам великолепную мысль, хале, — оставьте его себе в качестве игрушки.

— Игрушки? — опешил Сезар.

— Да, да, мой полковник, для потехи. Вернет вас в детство, а что на свете лучше детства, хале?..

— В детство?.. Думаешь? — Полковник повеселел и тут же сник. — Нет, нет, я занят, делами завален…

— Именно поэтому, мой полковник, — свинцовоглазый говорил зловеще ласково. — Лучший отдых — развлечение, хале…

— Ты полагаешь? — Полковник всерьез призадумался.

— Я о вас пекусь, хале, его хоть сейчас придушу, двумя пальцами, пожалуйста, мне не лень.

Дюжий был. Энергичный и бесцеремонный…

— А как им играть?

— Как угодно, хале, игр не счесть, давайте спросим его о чем-нибудь. Увидите, как позабавит вас своим глупым ответом, мой полковник, долгоденствия и благоденствия величайшему маршалу.

— Суперсчастья миродержцу, о чем же его спросить, хале?

— Ну… хотя бы… — И Доменико у самого уха ощутил леденящее дыхание.

— Скажи-ка, молокосос, сообрази, почему грандхалле назвал меня своей левой рукой — своей шуйцей? Ну?.. Сообразил?

— Нет.

Полковник расхохотался и уставился на Мичинио.

— Левша я, сосунок, вот почему. — И поскучнел. — Кроме «не знаю», ничего от него не дождешься, тупой.

— Почему же, просветим постепенно, попутно… Он и сейчас потешил, а со временем ума наберется… Не повесить ли нам для него полку на стене, пусть посиживает там…

Исступленно бился Доменико головой об пол, яростно скреб ногтями сверкающий мрамор, орал в отчаянии: «Убейте, мерзавцы! Убейте, бандиты… Не боюсь… Убейте, мать вашу… — И взвыл: — Ааннаа-Ма-рияааа!!»

И все подавило в нем это имя, бесстрастно затих на полу, ожидая смертельного удара, а Мичинио сказал всего лишь:

— Найдется ли игрушка потешнее?! Убейте, говорит! Вставай, малыш, живо, сопляк!

Встал Доменико и, пораженный тем, что ему спустили такую выходку, стоял теперь, чуточку, совсем чуточку гордый собой.

— Да, великолепная идея осенила тебя, хале… Преотлично использую его… А знаешь, и мне пришла забавная мысль…

— Какая, мой полковник?

— Захвачу его завтра с собой к дамам высшего света, получится презабавно, хале, вообрази — аристократки и он!.. Славно придумал ты, Мичинио.

— Оставьте ему немного карманных денег, потешьте самолюбие, хале. — И усмехнулся. — Чтоб человеком себя воображал, поверьте, грандхалле, куда забавней станет.

— Все деньги оставлю, — взблеснул глазами полковник, — будет оплачивать мои развлечения. Представляешь, Мичинио, игрушка-копилка! — Полковник смотрел на Доменико.

— Блестящая идея, долголетия-благолетия великому, величайшему маршалу.

— Две трети всех денег сегодня же преподнесу великому маршалу — неохватного счастья неоглядному маршалу!

— Не лучше ли понемногу преподносить? Чаще будете ублажать великого, несгибаемого.

— И это верно, браво, хвалю!

— А когда прискучит вам, подкиньте мне, хале, — позабавлюсь, пока прирежу.

— Обещаю, моя шуйца. — И полковник перенес взгляд с Доменико на Мичинио. — Сядь, малый…

* * *

Будущий канудосец Жоао Абадо жил в сертанах, далеко от мраморного города.

Угрюмый был человек, мрачный — не передать. С утра ворчал: «Почему это тут?.. Почему стул там?.. Где ложка?.. Какая нынче погода?..» А когда жена, не открывая глаз, сонно отзывалась: «Не знаю», — он сварливо кидал: «Ничего не знают, ничего… Будто не слышат — дождь шумит!» И находил новый повод: «Почему брюки не залатала?..» — «Как не залатала…»

— «Да уж, починила, как новые теперь, да?!» — и брал их, недовольный, но брюки оказывались аккуратно залатаны, красиво, и он сердито оглядывал убогое жилье: «Где ножницы…» — «Зачем тебе?..» — «Не твое дело, нужны, значит. Нет чтоб прямо ответить». — «В коробке они, где всегда…» — «Где всегда, — передразнивал Жоао, — где всегда! А когда пользуемся, там они, и тогда они в коробке, а?! — И, позабыв о ножницах, ворчал из-за коробки: — Почему она пыльная, днем я в пыли, вечером в пыли, придешь домой — то же самое, заживо схороните под ней… Схоронили б, да вам кормилец нужен, слуга! Здорово иметь слугу, верно?!» — «Будет, Жоао, чего разворчался, — мягко урезонивала жена. — Ворчишь, брюзжишь, постарел, что ли, пампушка?» От непонятно сладостной «пампушки» сердце у него счастливо таяло, да стал бы он показывать это, как же! Наоборот, вскипал: «Постареешь с вами, только и слышишь — давай, давай! Хотя бы раз сказали: бери, возьми…» — «Вон, возьми еду, собрала тебе с собой, возьми, пампушка…» — «Узнаешь у меня пампушку! — взрывался Жоао, недовольный тем, что жена повторялась, — видно, хотелось услышать еще одно ласковое словечк