Одарю тебя трижды — страница 57 из 105

— Значит, не очень большая.

— Говорю, большая, очень, вот до сих пор, как у коровы.

— У быка куда больше.

— Не называть же все прямо, не догадался, что я имел в виду? — Полковник улыбнулся портрету спесивца. — Как можно сравнивать Стеллу с быком или буйволом, точнее — с буйволицей! Правда, из буйволиного молока отличная простокваша получается, густая, хоть ножом режь… Короче, к черту! — Гранд-халле явно волновался. — Не дай бог, если Стелла застукает меня в собственном саду, — ужас что будет! И винить ее не станешь, потому что мне позволено делать что угодно за пределами дома, неофициально, естественно, хале. Я разъясняю тебе это, чтобы ты осознал всю ответственность и понял: я ни на кого не положусь в подобной ситуации — все продажные, не постесняются донести грандиссимохалле, будто устои семьи подрываю, а она, моя боготворимая супруга Стелла, эта сука, родная племянница великого маршала, к твоему сведению… Словом, надежней тебя никого не вижу, мой хале, мой халеко, и, если не сделаешь того, что велю, своими руками прирежу. Надеюсь, веришь?

— Да.

— Подброшу тебя Мичинио, понял?

Доменико кинуло в жар.

— Пошли.

И взял его за руку, повел куда-то.

Доменико удивлялся, что не чувствовал страха. Пока они шли, страха не ощущал, но у выхода полковник повернул его лицом к боковой стене, и стена вдруг медленно раздвинулась — глазам не поверил! — а полковник подтолкнул в спину:

— Иди, иди, ну… — и обошел его.

Доменико машинально последовал за ним, растерянный; стена оказалась дверью, а видимая дверь была, наверное, стеной… или нет, и она… Что он мог здесь понять…

— Обожди тут, я сейчас…

Полковник Сезар легко сбежал по небольшой мраморной лестнице; перепрыгнув через нижнюю ступеньку, хлопнул два раза в ладоши и смело вышел в свой великолепный, темный сейчас, сад. Возле розового куста с силой топнул ногой, кусты разом вздыбились — перед полковником вырос надзиратель Наволе: «Нчто нпринканжете, игран дхалле?..»

— Часа два полежишь под холлом. Анисето и Элиодоро будут разговаривать. Горе тебе, если не запомнишь всего. Беседа записана, я составлял. Проверю и…

Но Наволе особого беспокойства не проявил: видимо, и у него имелся текст.

— Кроме меня, никто тебя не позовет. Пароль: пятью шесть — один. А я повожу пока кукляшку по саду, — и указал рукой на Доменико. — Повтори.

— Кункляшку…

— Тупица! Пароль…

— Пянтью ншенсть — ондин, — повторил Наволе, деликатно почесывая бок после пинка.

— Ладно, ступай, не мешкай… В саду никого не приметил, мой лейтенант?

— Нет, что нвы!

— Хорошо, ступай.

И, проводив его взглядом, пробормотал:

— Прирезать бы тебя стоило, но… подходишь мне и… Впрочем, сейчас я обманул тебя, а ты и понятия не имеешь… — И прошипел, подзывая Доменико: — Нижней ступени не касайся. — Сунул ему в руку розу. — Стань вот тут, если появится моя супруга, сразу поднеси розу к носу, ясно?

«Супруга, женщина… Жена, супруга… А-анна… Мари… Мари…»

— Что остолбенел?.. — угрожающе прошипел полковник.

— Слушаю, грандхалле.

Опять вырвалось запрещенное слово… Вспомнил брата Александро, огляделся: а вдруг он где-то рядом… И опять кинуло в жар — кто-то стоял у ограды. Брат Александро? Закутан в плащ, широкополая шляпа нахлобучена на глаза, из-под плаща торчит рукоять шпаги. Прямо к нему направился полковник, бесшумно, на цыпочках, и, видно, от волнения не заметил брошенной на землю накидки-плаща, споткнулся, замер испуганно и пошел дальше — к тайной цели своей. Подойдя к неизвестной фигуре, обнял ее, говоря: «Нашла где бросить…» Она тоже обхватила его руками, смешался Доменико — они так целовались, эти двое…

— Кто тебя провел?..

— Элиодоро…

Женский был голос!

— Сузанна! Жизнь моя…

— Мой наймужественный…

Но голос полковника стал жестче.

— Зачем пришла?

— Не могу больше, Федерико, не могу, слышишь! — патетически воскликнула женщина, одетая мужчиной. — Не могу я больше так!

— Как — так?

— А так… Прекрасно знаешь, чего я хочу.

— Чего, Сузи, чего ты хочешь?

— Опасной любви! Рискованной! Не признаю иной!

— Разве не опасно, разве мы не рискуем, когда я пробираюсь к тебе по ночам? Человек моего положения и звания…

— Нет, не рискуем — у тебя все рассчитано, все предусмотрено, Федерико.

— А чем это плохо?

— Плохо… Кто это там стоит?

— Наш мальчик, малец… Почему плохо, Сузи?.. — нежно вопросил полковник, снова прижимая ее к груди.

— Я признаю только опасную любовь, вот такую… И еще опасней…

Потом они переплелись так, что Доменико ничего уже не различал.

— Сузанна, Сузи!

— Фе… Федерико…

— Сузи, моя плодообильная.

— Там не целуй, долгоденствия маршалу…

— Но Грег Рикио не отрицает и…


И где-то в Среднем городе прогремел охваченный клеткой спесивый Каэтано: «Чааас ноочииии, и всеее геениальноооо!»

А потом, надежно упрятав измятую женщину в деревянную накидку-щит, скрыв ее под маской, полковник стал на нижнюю ступеньку и велел вмиг представшему перед ним Элиодоро:

— Проводи, — и уверенным движением круглой головы указал Доменико на лестницу, но игрушка его сказала:

— Просьба у меня.

— Просьба? Говори, слушаю… Ах, хорошо было…

— Если можно, я… Если позволите…

— Говори, ну… давай…

— Утром, когда наступит день… — Как он волновался! — Пустите в один уголок вашего сада, прошу.

— В какой уголок? А-ах, хорошо было…

— Тот, что для контраста.

— Где сорняки — крапива, папоротник?

— Да, грандхалле.

И осекся, огляделся — поблизости никого не было.

— Хорошо, изволь… Но зачем тебе?

— Не знаю… хочется.

— Отвечай, говорю!

— Нравится мне папоротник.

Полковник даже скользнул по его лицу взглядом на миг.

— Шутишь, хале?

И уже в комнате, когда Доменико — впервые унизившая себя душа! — ждал большой благодарности и похвалы, полковник бросил ему:

— Смотри, пригульный, никому ни слова.

— Не пригульный я.

— А кто же — никого у тебя нет…

— Как нет, у меня отец есть.

— Где он, ну где? — Полковник насмешливо прищурился, устремив взор на Умберто.

— Высоко, в селении. В Высоком селении.

— Скажи-ка, в селении… Ничейный ты, безродный, нет у тебя отца.

— Есть.

— Где он, где он у тебя, отец?! — И, почему-то страшно задетый, полковник исступленно сорвал с тахты покрывало, нагнулся и заглянул под нее, открыл стенной шкаф, пошарил на полках, разворошил постель, пинком опрокинул кресло, вывернул Умберто карманы, даже в прозрачный кувшин заглянул, издеваясь и повторяя: — Ну где же он?! Где твой отец! Нет его, ясно! Ишь, отца захотел! Где он! Не существует, нет его, понял?!

Воздев голову, Доменико смотрел на потолок.


В сертаны, в Камору и снова в сертаны — мотаю вас с места на место, утомил, может, слишком. Люблю я сертаны, успели заметить, наверно, люблю и сертанцев — отважных и славных, да глупых: другим они служат, другим! Но помните Мендеса? Он там, уже там!.. Однако для нас — Доменико все ж главный, хотя покидаем его и порою теряем из вида. Что? Удивил вас? Вам трудно поверить? Но увидим в конце, убедитесь в конце… Ах, о каком говорю я конце — его нет… Никогда ничего не случалось такого, что имело б конец. Находится выход… Найдется… Какой? Там увидим, увидим, а пока что побродим. Да, да, временами коварен я очень, как и вы, между прочим. Давайте ж побродим… Увлек, захватил меня ритм, отвязаться не в силах, вам легко, вам никто не мешает закрыть эту книгу, отложить, но если я сам, если сам я закрою себя — пропаду! — обречен я писать. И кто мне доверил судьбы стольких людей, сложные судьбы…

Но мы лишь следить только будем, следить неприметно, а слухами тешить себя и злословить — нет, нет! Замечали, наверно, как сплетни смакуют, довольные, слюни глотая, с притворным сочувствием губы поджав, в сторону смотрят куда-то, а сами ждут новых… Мы ж, я и вы, постоянно ведь рядом, друг возле друга, и под ноги вам расстилаю истории — как ковер, проходите, прошу; а вы, завлекаемы мной, так настырно мне в душу глядите… Но нет ничего, чтоб я вам показать не решился, смущенный — я же ваш, я же твой… И бывает порой, так и тянет усталой рукой обхватить вас за плечи, однако — увы! — среди стольких людей одного лишь тебя я не вижу, не знаю, зато ты в душе моей шаришь, и волей-неволей лукавлю. Вам странно? Я раб, я невольник, но вольноотпущен… Откроюсь — нас трое всегда, на плече у себя я всегда ощущаю исполина незрячего руку, и трудно сказать, он ли водит меня или мною ведом, и так тяжелы его пальцы, но нежна заскорузлых ладоней безмолвная скорбь… Опускает ладонь на плечо, и пускаемся в путь, в неживые еще города, чтобы жизнью людей наделять — еще неживых… Это трудно немного, к тому ж иногда на своей голове вас держу. И наше знакомство оставило след несомненно. Так давай ухвати меня за руку, друг, недоверчивый друг, обойдем Сертанети, наши сертаны… Там праздник справляли один, лунной ночью… Зе надевал двууголку, и — скок! — сидел на коне, и, склонившись, подхватывал Мариам, и она, упираясь маленькими ступнями в стремя, оказывалась за спиной Зе, а тот, стараясь скрыть смущение от зримой для всех близости с ней, сидел неестественно прямо, строго, надвинув на глаза двууголку. Обремененный двумя седоками, конь шел между кактусами, устремившими к небу тихую колкую мольбу, и уже издали видели они разожженное в честь праздника сухостойное дерево. Со всех сторон неспешно съезжались сертанцы, собирались вокруг полыхавшего дерева, жен спускали на землю, сами оставались верхами — но им, выросшим на коне, трудно ли было! — небрежно сидели в седле. А Грегорио Пачеко, волшебник, чудодей барабанный, зажав между ног свой вроде б простецкий инструмент, закрыв глаза, водил ладонью по шероховатой коже, почти не касаясь, и протяжно шептал под его рукой барабан, но ладонь была грубой, в мозолях, и сертанцы съезжались под мягко шуршавшие звуки, а издали, завороженная нежным шуршаньем и пламенем, тянула к ним голову, настороженно следила за ними змея, и, подобно змее, тянул голову к миске в далекой Каморе Кадима, насыщаясь горячей похлебкой. Измываясь над хлебом, он скатывал шарик из мякиша, мял, терзал и тогда уж кидал в дымящую миску — очень любил обжигавшее варево; как знать, возможно, луженый был рот у него, но чеснок он засовывал под язык сбок