Одарю тебя трижды — страница 62 из 105

мощно жевал тот Молох, а потрясенный Иоанн умалялся, и мучительно ныло у него под ложечкой.

«Скажу вам прямо, — обратился к маршалу Бетанкуру главный прокурор Ноэл, нелицеприятно резавший правду-матку в глаза, — супруга ваша — высокопоставленная особа, и когда поступил сигнал о пропаже ее перстня, я тотчас поспешил в рощу и заставил свои пальцы тщательно обыскать лужайку… и нашел, хотя немалые потребовались усилия, грандиссимохалле. Этот?» — «Да, он самый, Ноэл, покажи-ка». — «Великолепный рубин, не правда ли, грандиссимохалле?» — «Действительно, великолепный, хвалю, Ноэл… Да, да — Анисето… Подзови-ка вон того молодого человека», — и робко шедший на цыпочках придворный тенор, ощутив внезапную тяжесть в затылке, замер, окаменел, а маршал, прищурив один глаз, скрывая тревогу, смотрел мимо певца — все пять переодетых офицеров чесали затылки: головорез, бандит Ригоберто сунул руку в карман, и надумай он что, им не пришлось бы терять время на лишнее движение — мгновенно набросились бы на нижнекаморца — ножи у них спрятаны были в рукавах. Танцуя и почесывая затылки, офицеры отвели своих дам в сторону, чтобы великий маршал и бандит не оказались на одной прямой, а Ригоберто между тем, приподняв плечо, выудил из кармана шелковый платок, тонкий, в нежных подснежниках, утер лоб и сунул обратно в карман, в руке у него ничего не было, и переодетые офицеры обеими руками обхватили своих дам, а великий маршал облегченно распахнул прищуренный глаз; отпустил страх и пригвожденного к месту певца, он осторожно, на носках, подошел к великому маршалу, деликатно прокашлялся, прочищая хрустальное горло.

— И наелся Молох, объелся сверх меры, силой налились его руки, изо рта исходило зловонье, а на следующий день ему уже мало было отнятого у Иоанна и потянулся обобрать другого, более сильного, потому что теперь он ощущал в себе новую силу, ту, что высосал, вытянул из глаз жалкого Иоанна, безвольного. Ничто не пропадет, не исчезнет в мире, но забывают об этом порой, и сила Иоанна, братья, влилась в поганое тело Молоха, со временем ставшего идолом… Притеснял всех Молох — одного за другим; глупые, разобщенно держались в своих домах — в своих норах, как и вы, хоть и ловко носитесь на своих скакунах, все равно копошитесь в норах… Шло время, и возненавидел Молох землю, не желал он быть на земле, вдыхать ее запах, и пустился, поганый, к скале, пожелал на вершину подняться, быть наверху, — и кто, какой глупец, сказал первым, будто на свете столько же спусков, сколько подъемов… Нет, братья, — мало подъемов, а спусков — не счесть.

«Дивную страну-у цветов на коле-енях обоше-еел[5],— угодливо пел маршалу стеблегорлый лирический тенор Эзекиэл Луна. — И тот пе-е-ерстень там нашел… Не опоздал ли я-а-а?..» — «Нет, мой Эзекиэл, не опоздал, нет, — маршал подбавил в голос ласки. — Покажи-ка, что за перст…» — не договорил — устремил восхищенный взгляд в дальний зеркальный угол, и все бывшие в зале благоговейно, раболепно склонили головы, даже высокомерный Грег Рикио, — ах, как грациозно, как величаво ступала благоверная супруга самого маршала, высокодержавная Мерседес Бостон!

— Стал на вершине скалы Молох тот и злобно, ненавистно озирал оттуда жалкое, подавленное страхом селение. Разъевшись, кичливо надувшись, распоясался, окаянный, грозно таращил глазища, мощно дышал, и разносилось ветром зловонье по селению, по миру, — нет, ничто не теряется, братья! А подобные вам иоанны сами таскали поганому Молоху его долю — на своих спинах, кто что мог, — среди туч стоял идол, и огнем полыхали глазища, и поскольку ничто не теряется, не исчезает, и неведом путь ветерка, смрад разнесся, и выросли большие города — Рим, Вавилон…

По зеркальному залу ступала, плыла высочайшая госпожа Мерседес Бостон, и дальнюю стену пронзали лучи, высекаясь в бесценных камнях диадемы-подвесок-ожерелья-браслетов-колец и перстней, ах, какой ослепительной, нещадно-слепящей была благоверная маршала, вся сияла, блистала, искрила лучами, шествуя мимо зеркал и гостей, неоглядная, неохватная, но при этом на диво соразмерно сооруженная и массивная, тучная, грузная — легко, казалось, крадучись ступала, и глазищами карими, с кулачища, зловеще-игриво сверкала. А лицо, поразительно было лицо, как менялось! Обвела всех косыми глазами, что-то думая, видно, при этом, — то хмурилась злобно, то усмехалась коварно, то снова мрачнела, недовольная чем-то, то, лукаво сощурясь, замышляла недоброе и снова гневно вращала глазами, широко их раскрыв, — что-то всем обещала, предвещала то радость, то горе, и невидимым облачком, украшением незримым тянулся за ней резкий, разящий запах духов; не глянув прошла, миновала восхищенную Стеллу, на ходу потрепала по пухлой щеке холодной бирюзовою лапой, миновала расколотый надвое цвет трехслойной Каморы, рассеченный, не задержалась и мига; одна она двигалась среди неподвижных, застывших — до чего была все же безмерной, огромной! Разинув рот глазел на могучие бедра, литые, прозрачное платье натянувшие туго, Эстэбан Пэпэ, выдаваемый глухим и немым, главный шпик-уличитель; и те же самые бедра пожирал глазами, истекая слюной, засекреченный изобретатель Ремихио Даса; и, прикусив губу, пристыл взглядом к ее сбитым, мощным ляжкам нижнекаморский бандит Ригоберто; а из выреза платья, непомерно глубокого, выпирали буграми лилейные груди, и от их белизны по коже мороз продирал; и лип к ней глазами генерал-добряк Рамос, что командовал карательным войском, а она продвигалась, колыша руками, обнаженными, серебристыми, — при желании шутя бы сунула под мышки по паре молодых людей… Огромный изумруд лучился на лбу, шея была пурпурно раскрашена, стогом вздымались желтые волосы; до предела подобрался Кадима — к маршалу вышла супруга; и великий Эдмондо уставился в рот ей, она же едва улыбнулась — рассекла зеленые губы белой полоской зубов и, наклонившись к уху супруга — Эзекиэл Луна поспешил откатиться от маршала, — тихо спросила: «Обращались ли с просьбами?» — «Да, Мерседес, как же, — запинаясь, волнуясь, смущенно признался маршал. — Порфирио просил разрешить своему единственному зятю охоту на ковры». — «И ты согласился, конечно?» — жарко выдохнула она в ухо супругу. «Да, Мерседес». Надменно выпрямилась Мерседес Бостон, окатила мужа презрительным взглядом, швырнула: «Хорошо хоть, женщиной не родился, — никому б не отказывал. Сядем».

— Выросли, разрослись города — Рим, Вавилон, Помпея и Рио-де-Жанейро, и люди жили в них жизнью, которую почему-то считают завидной, но что не колосятся злаки на улицах города — это-то знаете! А кроме хлеба много другого было им нужно — и лучшего, чем у соседа. Но еще раньше, когда не было городов, алчные и хищные, пораженные смрадом, зловонием Молоха, нашли на скале истлевшего идола. Вскарабкались наверх и поставили на ноги истлевшую падаль, чтобы иметь в нем защитника, оковали старательно медью, и усердно начищенный Молох заблестел на солнце, засверкал хрустально глазами-стекляшками, устремленными мрачно куда-то, человеком был — в медь превратился, а приспешники вниз скатились и принудили иоаннов — сколько их было! — возвести города! Обманом, угрозами, братья! И руками четырех иоаннов, сладкоустые, предавали смерти пятого — умного… Укреплялись вашими силами, наполнялись, а чтоб приглушить исходившее от них зловонье Молоха, умащали себя благовоньями и разъезжали в изящных колясках, набивали дома дорогими вещами и, стремясь убедить иоаннов, что заслужили все это, насочиняли множество сказок — каждый плел свою, утешая тех, что оставались на просторах немощеной земли, вам подобных, таких же глупых! Когда же протерлась медь на идоле — от полировки, в бронзу одели его, и стал еще тяжелей и еще сильнее давил, подавлял… А время от времени иоанны одного Молоха воевали с Иоаннами другого, в городах же, братья, кузнецы ковали для них мечи и серпы — не жалея сил, без устали опускали молоты, а вечерами, изнемогшие, слушали глупые сказки! Вы, скудоумные, и века назад, как и нынче, гнули спины на них! Иногда вам носиться верхом позволяли, давали испробовать толику радости — отпускали немного узду, в которой держали! И все новые сказки для вас сочиняли, развалясь на боку, пленяясь все новыми музами — более удобными, гибкими, верткими змеями, окружали себя роскошным хламом — вазами, кубками; серебром подковали своих скакунов, и Молоха тоже серебром оковали, заблистал он у них… Но и вам, спины гнувшим на них, уделяли кое-что милосердно, дарили вам малые радости благодетели ваши, чтоб не вымерли, — позволяли венчаться, свадьбу играть, а вы, недоумки, за любовь принимали ласки в долгие ночи! И разные игры для вас затевали — состязаться, силу и ловкость свою проявлять, чтобы, телом окрепнув, лучше трудиться, а вы, ничтожные, воображали себя свободными! А чтоб и счастливыми мнили, вам петь и плясать дозволяли; и еще поощряли — смрадной, поганой рукой по голове вас гладили за лживые песни, в которых вы славили убогую жалкую жизнь, — о негодники! О, трепетала в вас душа Иоанна! И сами тоже сделали шаг к идолу, Молоху, и за это у вас, скудоумные, дома прибавилась плошка… Вы отмечаете солнцеворот, Новый год, не понимая, не соображая, что для вас год остается старым, мало того — для вас всегда вечер, сумерки, пелена окаянного Иоанна застит вам свет… Но ободритесь, братья, воспряньте духом. Кто пойдет за мной, увидит истинно великий, величавый город… Ты, как твое имя?

— Мое?

— Да, как звать?!

— Рохас.

— Чем кормишься?

— Пастух я, вакейро.

— Большое пасешь стадо?

— Не очень.

— На кого работаешь?

Рохас потупился, пробормотал:

— На каморского сержанта.

— Мерзавец! А тебя как звать?

«Ладно, не сердись, Мерседес, — умолял великий маршал, ласково поглаживая ей неохватное колено. — Семь перстней вынудил его дать за это». — «Скажи-ка, перстни… Невидаль какая… Сыграй, Стелла, чего-нибудь этакого. Ах, и Ригоберто допустили? И он обожает меня, вроде тебя, спасибо, Гермоген… И ты в роще, да? Хорошо. Да, Анисето». Великий маршал Эдмондо Бетанкур, волнуясь, пальцем подозвал к себе придержанных для Мерседес уродин — для контраста и разнообразия: «Подойди-ка, Педро Карденас… Да, тот самый перстень… Да, да, Анисето… Пошли ко мне дона Риго…» И, пос