ичем и никак не выделял его, но, с другой стороны, именно поэтому должны были б заметить канудосского кузнеца Сенобио Льосу, да, того самого, что вместе с Грегорио Пачеко первым последовал за конселейро; и столь нужного человека Мендес Масиэл без колебаний послал в первый же бой с каморцами — странно, да? Нет, ничуть — каждый мастер сам должен испытать созданную им вещь, кувшин ли то или меч; а Сенобио Льоса и после того боя усердно занимался своим суровым делом, и, может быть, теперь яснее припомнится искусный кузнец Сенобио Льоса. От ударов его кувалды пробуждались канудосцы, и грядущее представало им меченосным, но все равно просыпались с веселой улыбкой — правыми были… А корпус генерала Хорхе бодро, покорно и уныло при этом маршировал по истоптанной равнине — ать-два-три, ать-два-три… Но посмел бы, сумел бы кто в Канудосе подчинить своей воле дона Диего — ах как небрежно, лениво лежал, развалясь на боку, но было так очевидно — вмиг взлетит, вмиг окажется на ногах… А в тайной, засекреченной комнате великий маршал испепелял, изничтожал дрожащего Грега Рикио: «Я сказал тебе пять — пять их должно быть, остолоп!» — «Но пятый не вместился в композицию, гранд…» — «К черту твою композицию! Помещу тебя кое-куда — сразу вместится! — бушевал Эдмондо Бетанкур, редко вскипавший. — Как смеешь называть человеком подонка! Подонки они, понимаешь, олух!» — «Пппонимаю, как не пппонять, вевеликий маршал, сейчас нарисую», — как в лихорадке колотило мастера кисти, прикованного взглядом к Кадиме, зевавшему тут же на сундуке. Четыре вакейро окружали на холсте одного-единственного каморца, один вакейро стрелял в него из ружья, другой занес меч, еще двое — мачетэ и копье, а посрамленному автору творения было так худо — помертвел весь, — что маршал смягчился: «Ничего, ничего, успокойся»… Вдруг да не вынесло б сильного страха, разорвалось бы ничтожное, жалкое сердце Грега Рикио, нужен был мастер кисти великому маршалу. «А это недурно, я бы сказал, мастерски написал… — и кивнул на вторую картину, на которой два вакейро шарили в карманах убитого каморца; один из них был спиной к зрителю, второй — лицом, и страшен был его вероломно-злобный взгляд. — А как выразительны глаза канудосца-бандита! — похвалил, ободряя, великий маршал. — С кого срисовал?» — «Не прогневаетесь, великий?..» — «Спрашиваю — отвечай». — «С вашего главного проверщика, с Педро Карденаса». — «А-а… — Маршал прошелся разок-другой. — Надеюсь, понимаешь, что если проболтаешься?..» — «Нет, нет, неужели посмею, прикажите переделаю…» — «Нет, оставь… Преподнесешь мне картину при избранных гостях, и держись высокомерно, не то в порошок сотру, а когда похвалю — повыше задери свой сопливый нос да отверни спесиво чумазую рожу, понял? Уничтожу, если забудешь…» — «Понял, грандис…» А полковник Сезар, при всей своей занятости, не терял даром времени, по крупицам подбираемого там и сям, — по настойчивой просьбе овдовелой Сузи, не признававшей любви без риска, выдал ее за Каэтано, разведя того с женой. Вырядившись мужчиной, довольная Сузи (ночному стражу куда легче было подловить ее) на цыпочках кралась к великолепному дворцу грандхалле и, шепнув охране пароль: «Четырежды семнадцать — один», — деловито проходила с одним из караульных в тайную комнату, где развалившийся на черной тахте полковник дожидался своей обольстительнозадой Сузи, а тремя-четырьмя комнатами подальше пленительная апатичная Стелла равнодушно выбивала из рояля бравурную музыку, а еще дальше, намного дальше, в Средней Каморе, вторично ожененный Каэтано взирал на ложе супруги, где две продолговатые подушки, прикрытые одеялом, изображали Сузи, — спустя короткое время по всей Каморе все же разносилось: «Три часаааа нооочиии… (тут Каэтано вздыхал, восклицал: «Ух, полковник, мать твою так и разээтак!..») — и бодро заканчивал: — Всеее гени-ииальнооооо!!!!» А в Канудосе в это самое время уставший за день Сенобио Льоса, присев под деревом и припав затылком к холодившему стволу, закрыв глаза, извлекал из заточенной в руках его шестиструнной печали легкие, мягкие звуки — такие, чтоб не развеялись сны утомленных трудом канудосцев. Удивительно, необычно звучала гитара под пальцами великого кузнеца, неумелая в иных руках… Казалось, двое, если не трое, играют одновременно… Эх, кому было знать, кроме закрытых глаз, как удавалось Сенобио Льосе выражать уйму всяких историй одновременно…
Давайте посмотрим и на скитальца, все-таки он для нас главный; видите, съежился, окатываемый волнами страха, — перед Мичинио стоял. Сощурив глаза, смотрел на него самовластный главарь жагунсо, и свирепо взблескивали под золой раскаленные уголья.
— Значит, вправду нет больше денег, малыш?
— Нет, — еле выдавил из себя Доменико, лицо горело, спина леденела. — Хотя… как же нет — еще сорок драхм и несколько грошей.
— Эти крохи ты мелким птахам скорми, малый, а я птица иного полета, сопляк…
И беспощадным огнем полыхнули жуткие глаза.
— Значит, нет других денег?
— Нет, честное слово… — И вспомнил: есть, есть еще, как же, как он забыл о них! — Тысяча драхм… В Краса-городе, у срубленного дерева!..
Мичинио пошел к нему своим страшным шагом — тяжелым и легким, жестко ухватил за грудки каатинговой рукой, грубо притянул к себе помертвевшего скитальца — близко-близко нависло страшное лицо над бессильно откинувшим голову — и в упор спросил:
— Почему же скрывал?! — И вздрогнул испуганно — Мичинио вздрогнул! — оттолкнул Доменико, грозно обшарил глазами комнату, с ножом в руках подкрался к шкафу, рванул дверцу — никого, обернулся стремительно, уставил злобно пылающий взгляд на тахту, приподнял свисавший край пестрого паласа и ловко запустил нож под тахту, но понял по звуку — и там никого, и все равно заглянул; потом осторожно подошел к сундуку, ухватился тихо за ручку, с ножом наготове, и разом поднял резную крышку, — никого!
«Ищет брата Александро, — осенило Доменико. — Брата Александро…»
Приободрился скиталец и испугался — что, если лютый каморец прирежет единственную его надежду? Но в комнате не было больше вещей, и не было закутка, где бы прятался кто-либо… Мичинио настороженно приоткрыл узкую дверь, велел задумчиво: «Позовите мне Чичио!» И когда, пресмыкаясь, приполз Чичио, уничижаясь холуйски, главарь жагунсо сказал равнодушно и все же деловито:
— Войну ведем сейчас, и великой Каморе надобны деньги. Вместе отправитесь в Краса-город, мои халеко, пешком, соберитесь, на рассвете подойдите к воротам Среднего города, выпустят вас. Ножа с собой не брать. На пятую ночь, как заберете деньги, — сразу назад. В пути не мешкать, ни с кем в разговор не вступать. Если хоть пальцем тронете друг друга из-за денег и вообще, кишки из вас выпущу. Ты, Чичио, отлично знаешь, что ждет за это. А ты, сосунок, не вздумай смыться с деньгами, — о как зловеще взблеснули уголья глаз, колюче пронзили, прожгли расширенные зрачки перепуганного Доменико, — из преисподней достану, на дне морском найду…
На рассвете Доменико отправился к воротам Средней Каморы.
Медленно выявлялся из мрака город.
Петэ-доктор шел рядом, нес запас еды на дорогу. Оба были в деревянных накидках-щитах и масках. Оказалось, рано пришли — еще не изволил явиться Чичио, но часовой открыл им массивные ворота и выпустил Доменико из Каморы. Накидку-щит он сдал. Петэ-доктор стоял рядом, обвязанный крепкой веревкой, второй конец которой надежно намотал на руку страж, — в двадцати шагах от него, в Каморе. Хорошо, что Петэ-доктор провожал, ободрял ласковым взглядом — заметно было и сквозь узкие щели.
— Сколько драхм привезешь?
— Тысячу.
Безмолвно завывая, разрывался, рассеивался мрак.
— Тебе известно, на что их употребят?
— На борьбу с этими канудосцами. — И захотел проявить хоть толику ума. — Жестокие они люди, вон как изувечили каморцев.
Петэ-доктор снял маску, оглянулся и, ухватив его руками за голову, притянул к себе, прямо в ухо шепнул:
— Носы и уши отрезаны у злосчастных дней пять спустя после смерти. Я врач, Доменико, меня не провести.
— Как… — у Доменико перехватило дыхание. — Как, и глаза потом выкололи у трупов?..
— Да, и глаза.
— Кто ж надругался так?..
— Их молодчики, — доктор указал пальцем.
Блекло проглядывалась в сумерках Камора.
— Зачем… Для чего?..
И сам сообразил.
А доктор пояснил шепотом:
— Враги они им… Хочешь узнать все?
Доменико испуганно отстранился и печально опустил голову.
— Сказал — из преисподней достанет меня, на дне морском найдет.
— Кто, Мичинио?
— Да.
— Как знаешь…
У Доменико закололо в глазу — что-то попало; он крепко тер веки, с трудом раскрывая их время от времени, и сквозь слезы тускло посвечивал трехъярусный город.
— Попало что-нибудь в глаз?
— Да.
— Подойди, выну.
Но подошел сам, нежно обхватил рукой лицо Доменико, вывернул веко и осторожно, неторопливо, нежно подул — утишил душу скитальца, а Доменико сжался в ожидании пощечины и крепко ухватился за Петэ-доктора.
Доктор отпустил его и грустно сказал:
— Если когда-нибудь кто-нибудь спросит, как покинул Камору, скажешь, что я Влепил тебе на прощанье хорошую оплеуху. Понял?
— Нет.
— Все равно скажешь так, — и поцеловал его в щеку.
Расстроенный Доменико смягчился, спросил с мольбой:
— Петэ-доктор, очень прошу, скажите правду — вы не брат Александро?
— Какого Александро, что за Александро? — вышел из себя доктор. — Сколько тебе твердить, клясться, Доменико, никакого Александро знать не знаю.
К ним направлялся Чичио.
— Здрасьте-привет, мои халеко, долговластья великому маршалу, не пуститься ли в путь?!
Днем угрюмо слушал глупое брюзжание Чичио («Столько жру, хале, и не впрок, не поправляюсь, а почему — не пойму, может, глисты в животе, мать их так-перетак… тьфу, кого я ругаю, вроде бы сам прихожусь им матерью…»), ночью не смыкал глаз — ползучий гад лежал с ним рядом, пусть без жала — без ножа был Чичио. Утром вместе ели. Доменико едва притрагивался — отщипнет раз-другой, и все. Чичио набивал утробу, пока не грузнел, и двигались дальше. Шли долго. Краса-города дости