Одарю тебя трижды — страница 92 из 105

чуть ноги, прыжком сел на коня, зажал его в коленях и завертел во все стороны, смерчем врезаясь в ряды каморцев, рубя и кромсая их сразу двумя мечами, не давая осознать, что произошло и как, а следившие за ним канудосцы разом поняли все: против воли спасенный от гибели, не желая жить дарованной жизнью, сам, по своей воле ушел из Канудоса, вроде бы спасаясь от неминуемой гибели, чтобы, вернувшись, самоотверженной, самозабвенной отвагой свести на нет оба спасения — дважды дарованную жизнь, а кроме того, дать понять канудосцам, что вывез детей и женщин в безопасное место, а еще — в этот скорбно тяжкий час показал, как умирает истинный канудосец: на скаку, без удержу взмахивал мечами, и как достойно и гордо сидел на покорном коне, изумляя ловкостью, храбростью даже собратьев… Недаром вы были лучшим, первым вакейро в сертанах, затерянным в глуши безвестным героем, и очень простым назывались именем — Зе… Всегда молчаливый, отрешенный, всегда печальный от мысли, что не был свободным… И, всегда сдержанный, как бесстрашно, властно кричали сейчас на каморцев, как вольно, размашисто заносили и опускали мечи, потому что сейчас, перед смертью, — были свободны, совершенно свободны, Зе!

Вера невидимой нитью соединяет людей — засевшие в своих домах канудосцы увидели, что и погибнуть можно гордо, красиво. Даже скиталец, напуганный появлением Мичинио, позабыв обо всем, не дыша смотрел, как бился Зе, великий воин, неукротимо яростный, неистово разящий, — изрешеченный пулями, умер в воздухе, слетая с коня, поразительно умер — улыбаясь, свободный! И Доменико, которого содрогало жестокое кропопролитие, теперь завороженно следил, как сражал врагов Зе, как он умер — потому что Зе Морейра, первый среди вакейро, был одним из пяти избранных, ставший великим канудосцем.


Кто способен был сомкнуть глаза в эту последнюю ночь, но двое особенно не находили покоя — Масимо и Старый Сантос. Оба предчувствовали неотвратимую встречу, но если Сантос прекрасно знал, кого жаждет поймать, то Масимо, преступный, грешный, отягченный грехами, терзался необъяснимым страхом и содрогался — будто острым лезвием царапали стекло… Однако проявлять страх в карательном отряде было нельзя — понизили б в чине, а Масимо не рядовым каким-нибудь был — целых семнадцать человек пребывали под его началом, и гордился им генерал-красавчик Рамос, своим статным, лощеным, холеным молодым командиром; боготворил себя Масимо, лелеял, заботился о своей внешности всячески, его красивой головой занимался искуснейший парикмахер, вызываемый на дом, тело нежил, холил — лосьонами, кремами, одеколоном, духами; речист был, мог блеснуть и словами, и крепкими зубами, обнажая в улыбке, а в часы возвышенного отдыха умел получить истинное удовольствие, слушая учеников придворного тенора Эзекиэла Луна. Жестоким был — много грехов отягчало его чисто выбритый затылок. Ни в чем не знал отказа и не отказывал себе ни в каких утехах — был ближайшим дружком зятя старейшины труппы пожилых… И вот беспокойно вертелся с боку на бок — тревожило что-то подспудно… А совсем недалеко, в хижине Сантоса, валялась колода, названная его именем — «Масимо», но в эту ночь не до колоды было Сантосу — живого, настоящего Масимо должен был изловить, но где, как… Вы ведь тут еще, мой покорный, послушный вроде бы, мой недоверчивый, настырный, — давайте последим за обоими. О, разом встали Масимо и Сантос, — это рок, судьба их, так суждено им. Сантос сунул в карман клубок шерсти, опоясался веревкой, разулся и с коротким топором в руке, пригнувшись, подобравшись, бесшумно отправился на ночную охоту, безмолвной яростью напряглись плечи его и спина… А там, на другой стороне, каратель стоял у костра, ежась от страха и света, неприятно ощущая себя освещенным в полной темноте, — топор-то ему не мерещился, но так и видел дуло, нацеленное прямо в глаз… Крался к огню Старый Сантос, весь в черном, даже седину прикрыл черным платком Мирцы. Красой и гордостью селения была Мирца, и все дивились, чем прельстил ее Сантос: был неказист, неречист, обворожить не умел, добра не имел, всегда в тени, даже нынешней силой не обладал тогда… Но Мирца относилась к тем, кто умеет предвидеть и загодя оценить, — возможно, именно за этот поступок, который совершит он этой ночью, и полюбила она Сантоса… Как улыбнулась ему тогда, в первый раз…

Упрятав голову в плечи и без того невидимый, Сантос приближался к своей жертве…

«Чего развалился… Нашел время дрыхнуть! — ни с того ни с сего накинулся Масимо на одного из семнадцати своих молодчиков. — Я отойду на минуту», — бросил Масимо, не выдержал больше предательского света костра… Укрывшийся за деревом, Сантос только хотел пробежать вперед, как Масимо — тот самый Масимо! — оказался рядом; оторопело проводил его взглядом Сантос и, босой, бесшумно последовал за жертвой. Масимо сворачивал то вправо, то влево, искал место побезопасней, постоял у дерева — не залезть ли? — но передумал… Неуверенно, сбивчивым шагом побрел дальше, и тихо следовал за ним испепеленный местью Сантос… К большому дуплистому дереву направился Масимо, занес было ногу — но нет, не внушило доверия дупло… И забрался в росшие рядом кусты. Неторопливо, уверенно выпрямился Сантос, угрюмо взирал он на свою жалкую жертву… Когда же Масимо притих в зарослях, с омерзением ухватил его двумя пальцами за брючину и так, двумя пальцами, выволок из кустов важного, чванного командира целых семнадцати карателей… Масимо всхрипнул. Сантос брезгливо перевернул его на спину— ни к чему был уже клубок шерсти, лишился Масимо голоса, едва хрипел. Сантос опустился возле добычи, навалился на грудь и, упираясь в его плечи заскорузлыми ладонями, вжал в землю командирские локти своими, придавил ему согнутой ногой колени, приковал к земле. В беспросветной тьме не видел Сантос поганого лица и, ошалев от злорадства, одурев от радости, даже погладил по щеке своего погубителя — убедиться, не мерещится, не снится ли, вправду ль он у него в руках! О-о, желанный час! Сбылась мечта, сколько ночей он вынашивал ее и лелеял! Одно огорчало — не различал во мраке пригвожденного к земле, не видел его вылезших от страха глаз, а как хотелось! Как хотелось упиться этим!.. Стиснул ему пальцами щеки и до боли в глазах всмотрелся в лицо, и на миг почудилось — высветилось из черноты побелевшее в страхе, но тут же расплылось, растворилось во тьме, может, позеленело… Крепко вцепился Сантос рукой в мерзкое лицо, уткнулся подбородком чуть не в рот и прямо в глаза шептал, как выпустит из него кишки и за что, несколько раз упоминал Мирцу, но сына, малыша своего, — нет, не в силах был… Добычу его била мелкая дрожь, а в ушах Сантоса гудела дикая ликующая песня отмщения, горько-сладкого счастья, и, достигший цели, он тихо трепал горящими от нетерпения пальцами шевелюру своего погубителя — с ласки решил он начать немыслимые муки, уготовленные Масимо, — да, вот так, лаская, изведет, доконает его; что там — на огне зажарить, дымом удушить, повесить! Нет, ни с кем и ни с чем не поделится своей добычей — сам, сам расправится, не торопясь, с толком, смаком, всласть насладится, но пальцы! — в ярости то один, то другой рвался к горлу, впивался самовольно, да так, что Сантос еле отдирал его другой рукой, — нет, нет, не придушит его в один миг, не упившись местью! И смеялся в лицо погубителю, но скудно, приберегал злорадство, чтобы под хохот добить, и фырчал, блаженно прижмурив глаза, поглаживая рукой, а другой — пришло же на ум! — щекоча, и поскуливала жертва, и бальзамом ложились жалкие звуки на опаленную душу Сантоса, и не утерпел, прямо в рот засмеялся, придавив всем телом, ласково зашептал: «Мой маленький, мой славненький, как послушно лежишь, озорник каморский, покорно как!» О, как ласкал и голубил его, даже засюсюкал, как с младенцем, — лютой лаской пытал; а когда неохотно приоткрыл наконец глаза и взглянул на него, обомлел — в трепещущем свете луны тускло зыбилось омертвелое лицо Масимо… Все, ничего он больше не стоил, и Сантос с отвращением откатился в сторону, медленно поднялся, всмотрелся в молодчика — губы его жалко кривились, он пытался что-то сказать, но не мог издать ни звука… Помрачнел Сантос, вся радость угасла, он перевел взгляд на топор… Вскинул глаза на луну, задумчиво прищурился, и даже ее блеклый свет — да, да, — озарил ему неведомую истину. Он опять уставился на валявшееся у ног ничтожество, «ничто», и не то что ярости — презренья не нашел в себе больше, понял, осознал нечто новое, очень значительное, постиг нечто главное и все же обдумал все хорошо, рассудительно, по-крестьянски, и, вконец убедившись в правильности того, что понял внезапно, ухватил Масимо за ворот, поставил на подгибавшиеся ноги и с силой встряхнул, приводя в чувство, молвил: «Убить тебя, отомстить — значит, уравнять с моими, поставить вровень с ними… А этого, Масимо, ты недостоин». Ничего не понял командир семнадцати палачей, безумно глядя на Сантоса. «Пусть уж колода сносит все за тебя…» — проговорил Сантос задумчиво, еще раз смерил его взглядом и, повернув, только подтолкнул чуть, пинка и то не дал, сказал:

— А теперь отпускаю тебя как ублюдка. Иди.


Старый Сантос был одним из пяти избранных, ставший великим канудосцем.

Но не Пруденсио.

* * *

Задыхаясь от дыма, к вечеру город Канудос пал. Со всех сторон обступив белоглинный город, пушки беспощадно закидали его снарядами, мерзко взлаивая и давясь дымом. Осели, рухнули изрешеченные пулями дома, исчезли в чадном дыму. Осмелев, обнаглев от численного превосходства, каморцы заливали дома керосином и забрасывали внутрь горящую охапку сена, и хотя десяток каморцев держали на прицеле каждое окно, каждый проем, канудосцы ухитрялись выбраться наружу под темным покровом дыма, и многих каморцев достал невидимый, острый мачетэ. Ни один вакейро не ушел из жизни, не расплатившись с врагом… Подстегнутые поступком Зе, канудосцы внезапно возникали из чадного мрака и кидались на врага с верным мачетэ в яростной руке — так и не приноровились к ружью, хотя сами погибали от пуль, даже холоднокровные, кровожадные жагунсо не решались подступиться к ним, из ружей били… Не только дома, леса и рощи вокруг Канудоса, прозрачно зеленевшие, невинные, невесомо плывшие в воздухе, облили керосином и предали огню; горело все, пылала белостенная обитель братьев, зловеще гудел и полыхал огонь, а к вечеру белоглинный город пал, и