Одарю тебя трижды (Одеяние Первое) — страница 3 из 100

— Пуговка расстегнулась, Доменико, помоги-ка за­стегнуть...

— А ну, где... — Доменико метнул взглядом в сторону Беглеца, но того скрывали кусты.

— Вон, не видишь!

— Вижу, — и не поднял опущенных рук.

— Чего ты, стыдишься, что ли?

— Я?.. Чего мне стыдиться, вор я, что ли, какой?

— Ну, застегнул? Спасибо, Доменико, молодчина, — и беспечно пошла дальше.

— Кто такая? — равнодушно спросил Беглец.

— Одна тут, соседская...

Беглец не слушал, поглощенный чем-то своим.

— Не знаешь, что это за растение?

— Какое?

— Вот это... кругом полно...

— А-а, это? — Доменико глянул с пренебрежением. — Папоротник.

— Диковинное. А полезное? Не знаешь?

— Какое там полезное! Разве было бы его столько, будь оно полезно...

— Зря ты так... — Беглец повел рукой из стороны в сторону. — Раз растет, значит, польза.

— Какая?

— Почем я знаю... вам тут виднее.

— Говорю же — нет, кого угодно спросите... Овцы и козы и те не едят, с голоду подохнут — не притро­нутся.

— В самом деле? Да, удивительное растение. — Го­нимый отломил стебель с листьями. — Посмотри, какое оно...

— Какое?

— Меж другими, в зарослях, и вправду неказистое, а ты полюбуйся на него отдельно, подними вверх и гля­ди, как дивно нанизаны листья, и сами листья необыкно­венные... — Беглец прилег, вертя стебель в руках.

Доменико не скрывал изумления.

— А ты говоришь — негодное оно. Что-то есть в нем, если козы и овцы не едят... Ты, наверно, и того не знаешь, что ядом змеи лечат?

— Как это лечат?..

— Больных исцеляют.

— Ядом? — усомнился Доменико и махнул рукой. — Что вы, змеиный яд убивает!

Гонимый присел.

— Что, и у вас тут водятся?

— Да, черные.

— И много их?

— Не очень... Но одна есть, ужас... С иголку, и не приметишь, а укусит — конец, умрешь.

— Правда? Как называется...

— Ииркола чи...

— Ииркола чи... — повторил Беглец. — Ученые люди, Доменико, из яда этой ииркола чи наверняка лекарство приготовили бы.

— А вы сами откуда, простите?.. — спросил Доменико погодя.

Из какого он края, Беглец не ведал, но родные места, хотя и смутно, все же помнил: кругом простиралась во­да, — может, на острове родился. Океан непрестанно ме­нял цвет — то отливал зеленым, то синим, иногда взбаламученно желтел, бушевал; и над ним извивались молнии, на берег исступленно, с грохотом налетали валы, а на земле, когда поднимался ураган, вихрился са­мум, угрожающе завывал и метался исполинский столб песка. Люди выскакивали из бамбуковых хижин, броса­лись к деревьям, липли к ним, хватались руками, прижи­мались лицом; оттого, наверное, и любили деревья. У каждого было свое, излюбленное, и чтили их как по­кровителей... Было свое дерево и у Беглеца — с про­хладными сладковатыми плодами. Не очень высокое, с жесткошершавой облупленной корой, и после урагана все тело бывало исцарапано до крови. Он называл свое дерево отцом.

— Отцом?

— Да, у меня не было отца.

А холмы помнились ясно, никогда после не встреча­лись ему горы того цвета; в светло-зеленых листьях, не­обыкновенные были листья — опадали и сразу жухли, но не желтели, как везде и всюду, а светлели, едва-едва от­давали желтизной. Зато осенью все было багряным, и утомленный глаз невольно тянулся к волнам, упорно точившим берег.

— И долго вы там жили?

Однажды на остров обрушился страшный ураган; по­мнит, что не успел добежать до своего дерева, припал к другому, а когда, открыв глаза, увидел над собой ухо­дящие в небо канаты и заросшие, волосатые, глумливо искаженные лица — ошалел; привстал — вокруг по-прежнему синела вода, сверкала на солнце синева, на синем небе белели сиявшие облака, и в сине-белом обрамлении резал глаз черный флаг.

— А кто они были?

Беглец так и не узнал, кто были пираты, — не пони­мал их языка. Потом за их кораблем погнался другой, и он спрыгнул в воду.

— Почему?

Очень скверно обходились с ним, мерзкие были люди, страшные.

— А что такое корабль?

— Корабль? Не знаешь?!

— Нет, — смутился Доменико.

— Чего тогда заставлял рассказывать, — усмехнулся Беглец. — Корабль вроде большого деревянного дома, по морю плавает.

— А море что такое?

— И моря не знаешь? Море — это много, очень много воды.

— А-а...

— Эх, Доменико, Доменико, — Беглец пристально по­смотрел на Доменико, — счастливый ты...

— Почему?

— Потому что... так лучше.

— Как так?

— Не знать ни моря, ни корабля, вот как. У тебя и врагов, верно, нет?

— А почему должны быть? Что я, плохой человек?..

— Э-эх... — Беглец от души рассмеялся и, склонив го­лову на сторону, повторил: — Эх, счастливый ты, Доме­нико...

К ОТЦУ ПРИШЛИ ДВОЕ


В вечернюю пору к отцу пришли два человека. Худо­щавый веснушчатый парень несмело постучался и приник щекой к прохладной двери, заморгал, напряженно вслу­шиваясь.

— Войдите, — отозвался спокойный голос. — Входите, дверь не заперта.

Веснушчатый глянул на спутника, и они робко пере­ступили порог.

Отец стоял возле горящего камина, о его спину и го­лову терлись блики огня. Конопатый затенил глаза, а другой, сумрачный, помрачнел еще больше.

— Что привело тебя, Нанду?

Хмуро опустил голову Нанду, теребя в руках шапку. Наконец решился ответить, но передумал...

— Пускай он говорит сначала.

— А чего мне говорить, — парень развел руками. — Ничего такого и не было, сошел я в лощину, к роднику, а там его жена, как ее... ну... воду набирает. Взял и под­собил ей кувшин на плечо поднять, а он в кустах прятал­ся, подглядывал, думал, будто я, ну... как это говорит­ся... что мы с его женой... будто промеж нас...

— Почему ты так думал, Нанду?

— Так оно и есть, — разволновался тот. — Не умею сказать... а так оно, так...

— Почем он знает, ну, почем?

— Откуда тебе известно, Нанду?

— Так смеялся... таким смехом, ну...

— Смех смеху рознь, да?

— Вот, вот, смотря какой смех...

— Смех он и есть смех, — не сдавался конопатый. — Засмеялся разок, что с того...

— Подойди ближе, Реса.

Веснушчатый ступил шага два, в полумраке взгляд его был беззастенчив, но отец посветил на него лучиной, и он смешался, потупился. И хотя вид у него был вино­ватый, пальцы неприметно для отца беззаботно выстуки­вали что-то по поясу.

— В пасмурный день родился ты, Реса, душный, знойный. Лежал завернутый в тряпье, хилый, синюшный, и никто бы не сказал — суждено ли тебе выжить, плакать и то не хватало силенок. Шло время. Я следил за тобой. Мальчишкой — мучил животных, бездушным рос, черес­чур озорным, одно держал на уме: что бы выкинуть, ко­го бы, одурачить. Потом пушок над губой пробился, ты к свирели приохотился, и, надо признать, никто не играл искусней тебя, никто не припевал лучше, да и на язык был боек, складно, ладно говорил, а иной женщине ниче­го больше и не надо, верно, Реса? Не часто доводилось мне тебя видеть — когда я в поле уходил, ты еще в слад­ких снах витал; когда возвращался, ты на лесной поляне голову кому-нибудь кружил, побасенками и прибауточками завлекал. А если и сталкивался вдруг со мной, отво­дил глаза, будто не замечал...

Отец говорил, вытянув руку, крепко зажав лучину: блеклый свет лился на лицо веснушчатого.

— Не раз увиливал ты от смерти, не раз ускользал от кары — это-то хотя бы помнишь? С кинжалом гнались за тобой, не настигли, стрелу пустили вдогонку — не срази­ли. О скольких твоих проступках так и не узнали, сошло с рук — жив остался. А недавно, помнишь, я помешал те­бе выпить из зеленой чаши на свадьбе у соседа, не дал погибнуть...

— Ух... — облегченно выдохнул веснушчатый.

Отец отвел лучину. Все трое молчали.

Пальцы веснушчатого снова тихонечко забарабанили по поясу, а у спутника его от ярости пальцы впились в ладонь.

Отец опустился на треногу у камина.

— Ладно, Реса, спой нам что-нибудь, сыграй.

— Что сыграть? — встрепенулся веснушчатый и, запу­стив руку за пазуху, выудил свирель. — Чуть не потерял ее, у родника оставил, еле отыскал. Что спеть?

— Что хочешь. Что охота, то и пой. Веснушчатый поднес свирель ко рту. Полуприкрыв веки, растянув губы, легко, упоенно за­двигал пальцами по свирели. Потом опустил ее и запел, постукивая в такт по бедру:

Крепость выросла на горе,

выросла в понедельный день,

опоясалась она стеной,

укрылась небом-шапкою,

хе-е, хее...

И снова подул в свирель, перебирая плечами и припевая:

В руки славные попала

славная свирель,

хе-е, хее...

Из рук в руки переходишь,

ты тоску-кручину гонишь.

Тебя за пазухой лелеять,

будто розы лепесток,

хе-е, хее

И, развеселясь, опять припал губами к свирели. Настойчив был взгляд отца, но Реса разошелся, без­застенчиво, игриво запел:

Провести бы мне с тобой

хоть бы ноченьку одну,

вместе буркою укрыться,

на руке твоей проспаться!

И, распаленный, возбужденный, прикусил губу.

Лисо, лисо, ветер веет — лисим далалео,

сокол крылья расправляет — лисим далалео.

Муж твой спит, тебе не спится,

и душа к тебе стремится,

к ладной, статной и пригожей, лисим далалео.

Лисо, лисо, ветер веет,

сокол крылья расправляет — лисим далалео.

У отца вздулись, заходили желваки, но он сидел спи­ной к огню, и лицо скрыто было полутьмой, а веснуш­чатый, опустив веки, слегка приплясывал и даже при­седал.

Мне б такую обнять, белотелую,

мне б коснуться губами груди,

хе-е, хее...

Нанду угрюмо смотрел в пол, из ладоней его сочи­лась кровь, но от грохота рухнувшего на пол тела вздрогнул, глянул на певца, на пожелтевшее лицо в зе­леных пятнах, испуганно воскликнул: