Одарю тебя трижды (Одеяние Первое) — страница 30 из 100

«Обратите внимание Кончетины на физические изъ­яны Кумео, на его пороки, — наставлял тетушку Ариад­ну, оставшись с ней наедине, Дуилио. — Благополучие и беззаботность судьбы Кончетины требуют от нас со­единенных усилий, и я советую вам указать неискушен­ной девице на пороки ее избранника, которыми с избыт­ком наделен вышеназванный отрок...»

«Час ночи, в городе все...» — вещал Леопольдино. Ка­шель душил в дальней комнате отца Терезы, и с трево­гой прислушивалась женщина... Доменико, скиталец, спал, уткнувшись в подушку. Тереза сидела одетая, а входя к отцу, даже шаль набрасывала на плечи. «Не надо ли чего?..» — «Нет, доченька, ничего...»

«Ах, Кончетина, посмотри, как он скалится беспри­чинно!» — «У него завидные зубы — железо перегры­зут...» — «И тебе не страшно?» — «А я что, железо? — же­манилась Кончетина. — Я девушка, девушка, тетя Ариад­на...» «Воды, скорее воды!» — восклицал Дуилио.

«Пошел бы, сынок, к друзьям», — говорила мать ску­чавшему Эдмондо. «Кончетина, посмотри-ка на меня, Кончетина, я извиняюсь, сеньор Джулио, за выражение, но как жрет этот Кумео, именно это чернявое, темное слово подходит к нему, а не слово «вкушает»; омерзи­тельно чавкает, как алчно, хищно хватает... Неужели да­же этого не замечаешь, Кончетина?» — «А если он го­лодный, есть хочет? — горячилась девушка. — Он не при­кидывается, будто не хочет, и не пощипывает, вроде вас, для виду, потому что он непосредственный». Винсенте в наглухо застегнутой рубашке, уже отец семейства, си­дел у камина в мягком кресле, спесиво глядя на пламя, наслаждаясь; когда же к нему подсел любящий его Ан­тонио, не стерпел и, расстегнув воротничок, в бешенстве сплюнул в огонь, встал и якобы невзначай грубо пихнул испуганного Антонио. А юный безумец Уго, притаив­шись за углом, шептал: «Снежной ночью... прямо в серд­це... нож...» «Семь часов вечера... в го-ро-де...» — тянул Леопольдино. «Пошел бы, сынок, прогулялся...» Звуки музыки неслись из тех окон — приглушенные, едва слыш­ные. «Папочку надо любить, беречь его надо, — внушала по вечерам детишкам жена Артуро Эулалиа. — Отец вас поит и кормит, одевает и обувает... трудится отец... — И неожиданно испуганно просила: — Об одном молю, сы­нок, Джанджакомо, если повстречаешься ненароком с каморцем, беги прямо домой, глядеть на него не смей». — «А как я узнаю, что он каморец, если не гля­ну?» — недоумевал Джанджакомо. «Узнаешь, сразу по­чувствуешь — есть в них что-то такое страшное, кровь леденеет». «Погибели нет на окаянных, пропади они про­падом! — кляла каморцев из своего угла мать Артуро, бойкая Сивилла. — Хоть в эту зиму не заявлялись, и то спасибо». — «А чего им заявляться, в срок отсылаем по­ложенное, вовремя платим налоги», — успокаивала себя Эулалиа.

Три долгих дня предстояло вынести без Терезы. А Новый год они встречали вместе, и он достал в по­дарок ей через Артуро роскошное платье, за двенадцать драхм, расшитое золотом, сверкающее... Через два дня Краса-город наполнился пряным духом: пекли торты, пироги, всевозможные сласти, город погрузился в пред­новогодние хлопоты... Под Новый год особую значи­мость обретал возглас Леопольдино: «Во-о-семь часов вечера...» Часы были, разумеется, у всех краса-горожан, но в этот вечер Леопольдино, казалось, более точно указывал на время, на общее время, по-особому звучал он для них в новогодний вечер... И возгордившийся страж торжественно восклицал: «Де-есять часов ве-ечера...» А в одиннадцать часов Доменико в самом дорогом двухместном ландо отправился к Терезе, до ее дома ру­кой было подать, но он захватил с собой бутылки с ши­пучим, сласти, разную снедь, приготовленную самим Артуро, а под мышкой держал платье — бережно сложен­ное, завернутое в красивую бумагу. В узком окне светили целых три фонаря; ошалевший от радости возница, кото­рому Доменико сунул в руку целую драхму, хотел под­нять гостинцы наверх, но Доменико не позволил, сам четырежды поднялся по крутой лестнице и, когда перенес все и обернулся к Терезе, опешил — женщина была в гне­ве: «Что это? Что это такое?.. — На низеньком столике лежали сласти, жареная курица, сыр, бутылки шипуче­го... — Чтобы не было больше этого; иначе выставлю тебя вместе с твоими гостинцами...» Как умела сердиться, оказывается, но как пленительно указала пальцем на сто­лик! «Почему, Тереза?..» — «Потому что подарки, подно­шения все портят. — Женщина гневно ходила по комнате, решительно, надменно поворачиваясь у стены, и подол, развеваясь, легонько обвивал ей ноги, сердито и грациоз­но помахивала рукой, второй обхватив свою шею. — Мне ничего от тебя не нужно...» — «Почему, Тереза...» — «Я безо всего твоя. — Тереза остановилась. — Просто, без подарков...» Ничего не понял Доменико, но показать ей сунутое под мышку платье уже не посмел: угощенье на столике и драхмы не стоило, платье ж — целых двенадцать! А Тереза, подбоченясь, сердито, сурово поясняла: «Все это, глупенький, каким бы сладким, вкусным, хорошо приготовленным ни было, все равно деньги, а на кой мне твои деньги, что я, плохая, скверная женщина? — Возму­щенная, прямо, гордо стояла посреди комнаты, потом взяла фонарь, поднесла к лицу и снова спросила: — Разве я плохая, скверная?» — «Нет, хорошая...» — простодуш­но, искренне сказал Доменико, и тут Тереза невольно рассмеялась: «Так и быть, выкладывай, но в другой раз...»

А к тетушке Ариадне забежала мать Эдмондо, взмо­лилась: «Пусть у вас, с вами встретит мой сын Новый год, родная, ни товарищей у него, ни друзей...» — «Само собой разумеется, милая, и просить не надо, только по­тому не послали ему приглашения, что само собой яс­но — он в числе наших гостей, пусть приходит, ждем...» А Винсенте в этот час расстегнул воротничок и оставил Джулию, жену свою, одну с младенцем, плачущей; на улице он застегнул пуговку и чинно направился к сияю­щему огнями дому тетушки Ариадны; за ним, что и го­ворить, увязался любящий его Антонио. А Джулию на­вестили родители и без слов обласкали, утешили дочь, лишенную радости, ласки...

Близилась полночь. «Зайду к отцу, встречу с ним Новый год, — сказала Тереза Доменико, кладя ему руку на плечо. — Не обидишься?..» — «Нет». — «Я скоро...» — «Скорей приходи...»

В половине двенадцатого были в сборе гости тетушки Ариадны, приглашенные, правда, к семи. Бутылки с шипучим и шипучие потешные огни, факелы — все было готово... Стрелки часов показывали двенадцать, а ночной страж молчал. Слегка обеспокоившись, сверили часы, да, да, была уже полночь, и в ожидании желанного выкрика подступили к окнам, но ночной страж Леополь­дино нарочно оттягивал время, улыбался злорадно на главной площади. Единственная была минута в году, когда он чувствовал себя человеком, — о нем помнили, все ждали его возгласа, и жалкий ночной страж в отрепь­ях, раз в году вспоминаемый всеми, признаваемый, возгордясь, приосанясь, не спешил оповещать краса-горожан, могуче вздымалась и опускалась его грудь; у фонтана стоял Леопольдино, взволнованный, выжи­дающий, минутный властитель краса-горожан, и, насла­дившись сознанием своей значимости, опьяненный, упоенный чувством достоинства, с удовольствием воз­гласил: «Ровно полночь, в городе все спокойно...» И за­искрились потешные огни, разорвались хлопушки, шумно взлетели пробки. «С новым счастьем, моя Гортензия». Целовались краса-горожане, одиноко стоял скиталец До­менико, и Кончетина впервые поцеловала приглашенного на встречу Нового года Кумео (настояла-таки на своем). Кумео тоже шумно, смачно обслюнявил ее, и тетя Ариадна чуть не воскликнула: «Воды!» — но передумала ради Нового года.

Настал Новый год, бережно целовали спящих дети­шек, звенели хрустальные бокалы...

С изящным бокалом в руке, все еще одинокий, стоял скиталец Доменико... Там, в деревне, сейчас ходили от дома к дому со свечами, смущенно улыбались друг другу и пили вино из глиняных чаш... Вспомнилась рука отца, тихо гладившая его по плечу... И вскинул глаза к потол­ку — кто-то взирал на него! Кто-то постоянно взирал — любящий... И в этот час, одиноко стоявшего в темноте, кто-то любил. Но необычной, таинственной была лю­бовь — вызывала больше страха, чем радости. Да, это все же был страх — страх перед неведомым и близким покровителем... Но когда вошла Тереза с ярким кра­сивым фонарем в руке и, поставив его на пол, пленитель­но склонившись, поздравила Доменико с Новым годом, слегка коснувшись губами, он все позабыл, поспешил от­крыть холодное шипучее... Звонко стукнулись бокалы, до дна осушили, и Доменико который раз скользнул взгля­дом но белой шее женщины — как хороша была, как он любил ее!.. «С новым счастьем, Доменико! — улыбну­лась ему Тереза и, опустившись на низенький стул, спо­койно сложила руки на коленях, прищурилась. — Что у тебя в свертке?..»

Тихо улыбался тетушке Ариадне сеньор Джулио, молчал, разве что иногда жевал губами; подняв бокалы, заливались смехом резвые девицы, обнимал отца юный Джанджакомо; все, везде и всюду веселились, и только ночной страж печально, понуро пробирался к своей лачу­ге — до следующего Нового года...

— А в свертке что?.. Сколько спрашивать...

— Ничего... — смешался Доменико. — Хотел подарить тебе...

— Правда? Сам купил?

— Нет, Артуро.

Она медленно потягивала шипучее.

— За сколько?..

— Двенадцать драхм взял.

— Что?! — ужаснулась женщина. — Украшение?

— Нет, платье какое-то...

— Так надул?.. — Женщина печально всмотрелась в него, — Почему все тебя дурачат?..

— Откуда ты знаешь, не видела ведь...

— Платье не может стоить двенадцать драхм...

«А Одеяние? — подумал Доменико. — Шесть тысяч драхм...» Сейчас в деревне из глиняных чаш и кувшинов пили прозрачное вино, утирали рот большими ру­ками.

— О чем задумался?.. Ну-ка покажи...

Перекинула платье на руки, и в лучах фонаря платье засверкало волшебно, вспыхнуло мириадами искр, расте­кались по платью мерцающие струйки, по рукам Терезы переливались слепящие волны, на златотканое чудо взи­рала женщина... И снизошла наконец:

— Ладно, надену разок, — и вышла в соседнюю ком­нату.

Ах, как смеялись у тетушки Ариадны... Заливалась Кончетина, вправду счастливая, хихикал у окна Цилио, степенно улыбался сеньор Джулио, и даже Эдмондо раз­нял свои слипшиеся губы, хохотал Тулио, всегда безза­ботный, и ржал Кумео, насытившись, наевшись дня на два, до упаду смеялись резвые девицы.