И прогремел:
— Встань, Кумео!!!
НЕВЗРАЧНЫЙ КИРПИЧНЫЙ ДОМИК
Среди розовых и голубых домов Краса-города тот один, тот единственный не был окрашенным, простенький домик Анны-Марии, кирпичный, овеянный дымкой печали. Ночной страж Леопольдино обходил его теперь стороной — кто-то закутанный в темный плащ, в шляпе, надвинутой на глаза, всю ночь стоял там под окном, — это был наш Доменико, юный скиталец. Трое обитали в маленьком домике: беззубый музыкант, его дочь и с ними — звуков властитель. Прислонившись плечом к холодной стене, боясь дохнуть, шевельнуться, Доменико отдавался неслыханным звукам. Непостижимой была душа властителя звуков, диковинной; да, была она птицей, но была еще морем во мраке, бурным, вспененным... И чем-то еще, источающим запах земли, влекущим, таинственным, ласковым... Звуки страданье рождали, и гордость в страданье... Заветный, неведомый мир, возведенный из звуков, невесомый и плавный... Зыбкая лестница, что волной колыхалась, качала, то вверх уносила, то вниз, и снова вверх и вверх, все выше — к властителю звуков... Играли оба, и дочь и отец, но порознь всегда, и кто-то из них лучше другого... И все же, что означали, чем они были, непонятные дивные звуки, яркие, нежные, обволакивали облаком, уплывали утренним сном... В странном камине что-то горело с влажным шипеньем, пламя чуть грело, не полыхало, и, прижавшись к кирпичной стене, согревался им Доменико; нежаркое, мягкое пламя — счастье, чуть грустное счастье согревало душу Доменико!
А днем терпи, слушай бесконечное: «Не уноси стакана с родника!» Все, все вокруг было сущим и все же ненастоящим, неинтересным, бесстыдно ярко освещенным. Эх, терпи все это до вечера... А пока что: «Пересохло в глотке, выпить бы шипучего...» И он шел с ними, и сидели они, пили... Гоготал Джузеппе — трижды наказанный, трижды побитый невзрачным Дино... Самодовольно щурился Цилио: «Да нет, прогулялись с ней просто...» «До последнего вздоха буду служить несравненной истине и простейшими, яснейшими словами вещать бессмертную мудрость, — разглагольствовал Дуилио, такой, каким он был, и благоговейно внимала ему, прижав к груди кулаки, тетушка Ариадна. — А когда умру, пусть на моей могиле поставят иву и тополь, тополем буду я, а ивой — обобщенный, абстрактный человек с поникшей головой; впрочем, нет, пусть наши праправнуки поставят множество ив, в центре один-единственный тополь — так будет подчеркнута моя стойкость, прочность и неизменность». Но тут Александро разом омрачал ему настроение, восклицая: «Привет, Дуилио, трижды ура! Давай запиши для потомков — хоть и мура! — свои бесценные мысли. И запомни, кстати: тополь не ставят, тополь сажают...» «Уму непостижимо, что пленило Кончетину в Кумео?» — дивился, завидев супругов, застегнувший ворот Винсенте, обращаясь к Цилио, а Кончетина ласково поглаживала жесткую щетину на голове избранника, словно первую нежную травку. «Любишь меня, шалунишка?» — «Не любил бы, не брал бы за себя!» — спесиво пояснял Кумео.
По ночам у кирпичного домика отогревалась тосковавшая днем душа скитальца... Лилась непонятная речь неведомого инструмента, полная протяжных гласных и таинственных, возникавших в ночной чаще согласных... Снежные хлопья, снегопад и... снова вешний день... Звенящий поток.... Взмывшая птица, беспричинная радость, внезапная... И разом рушилось что-то!.. Жеребенок, бегущий с обрывком веревки на шее... На щедрый корм воробьиная стайка летящая... И при этом — грусть, неизбывная грусть; далек, недоступен звуков властитель, даже ликующий далек, непонятен, когда же тоскует, с чем сравнить его — с древом бесплодным? С колодцем иссохшим? С нераспаханным полем бескрайним?.. Эх, тоска земли незасеянной, брошенной, тоска, зацепившая сошником душу скитальца... Чужестранник, прикованный цепью незримой, безгласный, по рукам и ногам туго связанный, но душа его все же свободная, вольная, болью теснимая... Как играли, о звуки, звуки...
А днем... Чем было заняться днем... Вышел на веранду вдохнуть свою долю свежего воздуха, а на другой половине веранды, за занавеской, взволнованно шептались у комнаты Артуро. Сел в кресло, скрестил руки на груди, откинул голову на спинку кресла. А день — нестерпимый, светлый, солнечный, лучше б туман... Спасительное, всесильное «будто»... Закрыл глаза, ночь сейчас, ночь, тишина и покой, мечтай о чем хочешь, но... за занавеской... чтоб им... досадный шепот, шипенье, и все громче шепот, — родня, наверное, дальние гости, поневоле все слышишь: «Нет, так ничего не выйдет», «Надо всем вместе просить». Скрипнула дверь на веранду.
— Ну как, все так же?
— Эх, мой Руджиеро...
— Все так же, не уплачу, говорит.
— Сколько с него... Неужели десять?!
— Ну и что... Большие деньги, не спорю, да для Артуро... А за что с него требуют...
За то, что зал Джакомо Меничелли построил, подойди-ка поближе, он человек маршала Бетанкура, зал на двести шестьдесят мест, и билетов уйму оставил: продашь, говорит, одну часть выручки себе оставишь, а шесть мне привезешь, дам тебе еще билеты. А наш Артуро билеты, конечно, продавал, да не так, как наказали... деньги брал с трех, а билет выдавал один и разницу в выручке клал в карман. Нет, я не осуждаю, отец семейства, дети у него... Джакомо Меничелли ждал, ждал в своем богатом доме в Каморе, на окраине города живет, а потом подсказало ему чутье — крутит что-то Артуро, очень уж затянул продажу билетов, и послал проверить своего человека... И как раз позавчера, когда потешники-фокусники устроили представление, какой-то человек протянул Артуро двадцать грошей. Артуро деньги взял, а билета не дал и, не глядя на него, сказал: проходи. А когда человек не прошел, Артуро взглянул на него, и — вах! — Масимо перед ним! Теперь я спрашиваю тебя, скажи — как же он не поглядел на него сразу, а? Масимо прошел по залу, проверил билеты, из трех зрителей у двоих не оказывалось, ну и велел нашему Артуро — где он пропал, не собирается появляться? — и велел нашему Артуро уплатить десять драхм за нарушение уговора...
— Вах!.. А Артуро что?
— Не дам, говорит.
— А еще умным себя считает. Не знает, что сначала по зубам дадут, потом в яму засадят, потом унесут из дому все стоящее, а что не унесут — сожгут! Каморцы они, братец...
— Да что мы не знаем? Знаем.
— Пусть платит тогда...
— Эх, думаешь, не уплатит?..
— Нет, не уплатит, гордый он! — простонала Эулалиа. — Засадят моего Артуро в яму!
— Как миленький уплатит... Знаешь, чего он артачится? Вас стыдится. Продавал бы билеты порасчетливей, с умом, и вам была бы выгода, и в Каморе ничего б не заподозрили, а теперь, когда попался, провалил дело, стесняется вас всех, вот и твердит: не уплачу, не уплачу, а что он, ума лишился — в яму садиться! Просто не хочет человек, чтоб ты его бранила, вот и скажи ему: уплати, Артуро, родной, уплати, мой птенчик, мой бутончик, попроси его хорошенько, и согласится; Эулалиа, ты сестра мне родная, потому и наставляю, зачем тебе понапрасну терзаться, так что будь с ним поласковей, когда придет, хорошо?
— Конечно, конечно... — Доменико услышал заплаканный голос. — Опора семьи, мой Артуро...
— Ну и отлично... Не пойму, как он не взглянул на Масимо...
— А знаешь, Чезаре, почему он еще обозлился? — оживилась Эулалиа. — Артуро говорит, пусть сторож и уборщик платят по две драхмы.
— Если он делился с ними прибылью, тогда конечно.
— Нет, не делился.
— С какой тогда стати им платить?
— Не знаю... Мне, говорит, подчиняются и...
— Нет, нет, Эулалиа, не прав он.
— Тише, идет, кажется, глянь-ка, Джанджакомо...
Доменико услышал — заскрипели ступеньки, юный Джанджакомо сбежал вниз, взбежал обратно наверх и возвестил:
— Идет, мамуля...
Вслед за этим кто-то степенно прошагал по веранде, протащил стул, и некоторое время все молчали, — вероятно, уставились на угрюмо насупленного Артуро.
— Ух, попался бы он мне в руки! — сказал наконец Артуро.
— Кто, Масимо? В уме ты?
— Нет, не он... Маурицио.
— Это еще кто?
— Сторож.
— А-а..
Доменико уже прислушивался и, дожидаясь ответа, устремил взгляд к вершинам гор.
— Как свинью прирежу! — продолжал Артуро.
И тут в разговор вступил человек, не ладивший с грамматикой:
— Скажем, ты убил тот человек, посадят...
— Пусть сажают, туда ему дорога.
— Нет, ты посадят, — объяснил человек, плохо знавший грамматику.
— Губишь меня, папуля? — заскулил Джанджакомо, и Доменико представились его багровеющие щеки.
— Знать ничего не хочу, пойду убью этого...
Но пол не заскрипел, — видимо, Артуро крепко сидел на стуле.
— Детей губишь, дорогой, — вмешался родной брат Эулалии. — Глянь, какие румяные, ядреные, без отца хочешь оставить их?!
— Две драхмы — хорошие деньги, друг, откуда они у сторожа, потребуй драхму, может, даст.
— И пятака не дает, — взорвался Артуро. — Знаешь, что такое пятак, пять копеек! И того не дает!
— Почему?
— Почем я знаю, не дает, и баста...
— Как ты не взглянул на него, удивляюсь...
— Не взглянул! Да я глазами его ем!
— Нет, на Масимо как не глянул...
— Эх...
Еще помолчали. Потом Эулалиа пояснила:
— Сторож уверяет, будто двести грошей заплатил ему за это место.
— Прирежу его!
— И засадят тебя в яму — посмешищем станешь.
— А так не стану?! Своими руками из своего кармана взять десять драхм да в чужой карман положить! Нет, нет, не положу, прирежу его!
— Кого, Масимо? Масимо прирежешь?!
— Нет, Маурицио!!
— Чуяло мое сердце, — включилась в разговор мать Артуро, бойкая старуха Сивилла. — Говорила ему — на этой неделе ничего такого не делай, честно продавай билеты, а он не послушался, горяч больно.
— Такова жизнь, мой Артуро, — то прибыток, то убыток, то проиграешь, то выиграешь.
— Если уплачу... — допустил наконец эту мысль Артуро. — Тогда сниму с должности Маурицио! Выгоню!!! Прире...