Одарю тебя трижды (Одеяние Первое) — страница 47 из 100

— Видишь, малец, как он потрясен, разволновался как — «хале» посмел сказать мне!.. Перестань дрожать, сколько падает на меня?

— Тысяча шестьсот четыре драхмы.

— Уверен, он и того не сообразил, почему счетовод у меня нагой — чтобы не утянул и не упрятал монету! А к стенке потому заставил повернуться, что никому не следует знать, как отпираются мои потайные стенные шкафчики, я храню в них напитки, — осторожность никог­да не помешает, и у тебя ведь мелькнуло — яд! Смешно думать, что этот счетовод мой посмеет отпить или отра­вить, но все же... на всякий невообразимый случай... Прав я, Анисето?

Странная была у него манера: говоря одному, смо­трел на другого. И сейчас, подойдя к Анисето, ни с того ни с сего ударил его наотмашь и, обернувшись к Доме­нико, спросил:

— Не больно, Анисето?

— Нет, грандхалле, — весело ответил Анисето, хотя из носу у него текла кровь, заливая повязку на лице.

— Где до сих пор Мичинио?.. — задумчиво, неведомо кого спросил полковник, и тут же кто-то отозвался:

— Здесь я, хале.

Вздрогнул Доменико — где укрывался этот четвертый человек!

Обернулся на голос — и похолодел, перехватило ды­хание, кто-то мощно задолбил в виски, рвал из груди сердце — в светлом, сверкающем зале пророс, распустил­ся ночи цветок — страх. Что значили рядом с этим, с Мичинио, Наволе или Элиодоро! Жуткое было лицо, немыслимое: перекошенные скулы, глаза — сплошь цвета пепла, свинцовые от края до края; а страх, необоримый страх не давал оторваться от них, и брови — одна нави­сала дугой, другая устремлялась к виску; и, оцепенев от ужаса, скиталец завороженно подвигался к глазам, — вспыхивали под пеплом уголья, раздул их из глубины яростный ветер, раскалил, и запылали глаза! К угрожаю­ще раскрытой пасти притягивалась мышь, но уголья так же внезапно подернулись пеплом, и брови легли ровно, безразлично, человек перестал разглядывать Доменико, и скиталец рискнул — еще раз взглянул на него и зажму­рился, будто горячей золой ослепили, опустился безволь­но и сидел, уронив голову, руки, лишенный мыслей, па­мяти, а потом вдруг поднялся без усилий, стал прямо, свободно и вскинул глаза на Мичинио, но снова пробрал мороз, и понял он — по воле страшного человека поднял­ся и выпрямился, и снова рухнул бы, но мрачно-грозные глаза незнакомца высекли огонь, сковали.

— Ступай, Анисето, — глядя на Доменико, велел пол­ковник Сезар. — Что это, хале, кровь на лице?

— Об стену ударился, грандхалле.

— Ступай, голубчик, и будь осторожней.

Анисето слизнул с разбитой губы кровь и вышел, ска­зав: «Великому маршалу долголетия-благолетия».

— Поистине среди болванов живем, мой Мичинио. — Полковник Сезар откинулся в кресле. — Привели ко мне вот этого якобы прожженного, матерого типа, представ­ляешь?!

— Кретины! — Мичинио тоже опустился в кресло. Просто был одет очень...

— А люди у нас хваткие. Возможно, так оно и лучше, однако сволочи все, поголовно... — И оживился. — Моя доля — тысяча шестьсот драхм... Согласись, недурно!

— Замечательно, хале!

— Что будем с ним делать?

— А где он взял? Где добыл, малый!

— Мне... отец дал.

— Убил его?

— Нет.

— Сам дал, но своей воле? Здешний он? — заинтере­совался полковник, склонившись к Мичинио.

— В деревне живет...

— В какой...

— Что будем с ним делать? — сказал теперь уже Ми­чинио, наливая в чашу алую жидкость из серебряного кувшинчика, и зажал в зубах соломку, — о, как хищно они блеснули! Когда он успел встать, очутиться у стола?

— Подарить тебе? — Сезар улыбнулся. — Правда, для твоих рук шея у него хлипкая.

— Хлипкая? — равнодушно переспросил Мичинио. — Откинь-ка голову, сосунок.

Доменико покорно отбросил голову назад, по напря­женно вытянутой шее забегали мурашки, а наверху, над ним, темнело пятно. Знакомое, давнишнее... на потолке этой роскошной залы... И тут оно, и тут!

— В куриные палачи переводите, хале?

— Что ты, мой Мичинио, — успокоил его Сезар. — От­кормим его, а уж потом...

— Откормишь его — как же! — усмехнулся Мичи­нио. — И крови у него наверняка мало, видишь — бледный очень... Трепыхнется разок — и конец. Скучно, не позабавит.

— Что же с ним делать, моя верная рука, моя шуйца?

— Отдай новичку — пусть потренируется, свернет ему голову. Или продадим в Нижний город. А то — бросим в море, и все тут...

— Нет, выбросит волной на берег, посиневшего, раз­бухшего, — не выношу.

— Тогда... — Мичинио призадумался. — О, блестящая мысль пришла, хале! — Он обошел Доменико, стал за его спиной, и теперь с двух сторон прожигали скитальца взглядом, но затылку было мучительней. А Мичинио, все еще с соломкой во рту, цедил сквозь зубы:

— Знаете, мой полковник, выпустить из него кишки проще простого, хале, долгоденствия-благоденствия вели­чайшему маршалу, а другого такого дурачка больше не найдете! Подаю вам великолепную мысль, хале, — оставьте его себе в качестве игрушки.

— Игрушки? — опешил Сезар.

— Да, да, мой полковник, для потехи. Вернет вас в детство, а что на свете лучше детства, хале?

— В детство?.. Думаешь? — Полковник повеселел и тут же сник. — Нет, нет, я занят, делами завален...

— Именно поэтому, мой полковник,— свинцовоглазый говорил зловеще ласково. — Лучший отдых — раз­влечение, хале...

— Ты полагаешь? — Полковник всерьез призадумал­ся.

— Я о вас пекусь, хале, его хоть сейчас придушу, дву­мя пальцами, пожалуйста, мне не лень.

Дюжий был. Энергичный и бесцеремонный...

— А как им играть?

— Как угодно, хале, игр не счесть, давайте спросим его о чем-нибудь. Увидите, как позабавит вас своим глупым ответом, мой полковник, долгоденствия и благо­денствия величайшему маршалу.

— Суперсчастья миродержцу, о чем же его спросить, хале?

— Ну... хотя бы... — И Доменико у самого уха ощутил леденящее дыхание.

— Скажи-ка, молокосос, сообрази, почему грандхалле назвал меня своей левой рукой — своей шуйцей? Ну?.. Сообразил?

— Нет.

Полковник расхохотался и уставился на Мичинио.

— Левша я, сосунок, вот почему. — И поскучнел. — Кроме «не знаю», ничего от него не дождешься, тупой.

— Почему же, просветим постепенно, попутно... Он и сейчас потешил, а со временем ума наберется... Не по­весить ли нам для него полку на стене, пусть посиживает там...

Исступленно бился Доменико головой об пол, ярост­но скреб ногтями сверкающий мрамор, орал в отчаянии: «Убейте, мерзавцы! Убейте, бандиты... Не боюсь... Убей­те, мать вашу... — И взвыл: — Ааннаа-Марияааа!!»

И все подавило в нем это имя, бесстрастно затих на полу, ожидая смертельного удара, а Мичинио сказал все­го лишь:

— Найдется ли игрушка потешнее?! Убейте, говорит! Вставай, малыш, живо, сопляк!

Встал Доменико и, пораженный тем, что ему спусти­ли такую выходку, стоял теперь, чуточку, совсем чуточку гордый собой.

— Да, великолепная идея осенила тебя, хале... Преот­лично использую его... А знаешь, и мне пришла забавная мысль...

— Какая, мой полковник.

— Захвачу его завтра с собой к дамам высшего света, получится презабавно, хале, вообрази — аристократки и он!.. Славно придумал ты, Мичинио.

— Оставьте ему немного карманных денег, потешьте самолюбие, хале. — И усмехнулся. — Чтоб человеком себя воображал, поверьте, грандхалле, куда забавней станет.

— Все деньги оставлю, — взблеснул глазами полков­ник, — будет оплачивать мои развлечения. Предста­вляешь, Мичинио, игрушка-копилка! — Полковник смо­трел на Доменико.

— Блестящая идея, долголетия-благолетия великому величайшему маршалу.

— Две трети всех денег сегодня же преподнесу вели­кому маршалу — неохватного счастья неоглядному мар­шалу!

— Не лучше ли понемногу преподносить? Чаще буде­те ублажать великого, несгибаемого.

— И это верно, браво, хвалю!

— А когда прискучит вам, подкиньте мне, хале, — по­забавлюсь, пока прирежу.

— Обещаю, моя шуйца. — И полковник перенес взгляд с Доменико на Мичинио. — Сядь, малый...


* * *

Будущий канудосец Жоао Абадо жил в сертанах, да­леко от мраморного города.

Угрюмый был человек, мрачный — не передать. С утра ворчал: «Почему это тут?.. Почему стул там?.. Где ложка?.. Какая нынче погода?..» А когда жена, не открывая глаз, сонно отзывалась: «Не знаю», — он свар­ливо кидал: «Ничего не знают, ничего... Будто не слы­шат — дождь шумит!» И находил новый повод: «Почему брюки не залатала?..» — «Как не залатала...» — «Да уж, починила, как новые теперь, да?!» — и брал их, недо­вольный, но брюки оказывались аккуратно залатаны, красиво, и он сердито оглядывал убогое жилье: «Где ножницы...» — «Зачем тебе?..» — «Не твое дело, нужны, значит. Нет чтоб прямо ответить». — «В коробке они, где всегда...» — «Где всегда, — передразнивал Жоао, — где всегда! А когда пользуемся, там они, и тогда они в ко­робке, а?! — И, позабыв о ножницах, ворчал из-за короб­ки: — Почему она пыльная, днем я в пыли, вечером в пы­ли, придешь домой — то же самое, заживо схороните под ней... Схоронили б, да вам кормилец нужен, слуга! Здо­рово иметь слугу, верно?!» — «Будет, Жоао, чего развор­чался,— мягко урезонивала жена. — Ворчишь, брюзжишь, постарел, что ли, пампушка?» От непонятно сладостной «пампушки» сердце у него счастливо таяло, да стал бы он показывать это, как же! Наоборот, вскипал: «Поста­реешь с вами, только и слышишь — давай, давай! Хотя бы раз сказали: бери, возьми...» — «Вон, возьми еду, со­брала тебе с собой, возьми, пампушка...» — «Узнаешь у меня пампушку! — взрывался Жоао, недовольный тем, что жена повторялась, — видно, хотелось услышать еще одно ласковое словечко, другое. — Да уж, наготовила жареного-пареного, конечно!» — «Козлятину на угольях за­жарила, Жоао...» Пристыженный, он заглядывал в ка­стрюлю, в которой оставались одни овощи, и смущенно выкладывал из сумки козлятину — для семьи; с собой брал капусту, морковь, не забывая упрекнуть: «Морковь немытая!» — «Что ты, Жоао!» — «Что ты, Жоао, что ты, Жоао!» — повторяй, повторяй — и хорошо пойдут у нас дела...»