Одарю тебя трижды (Одеяние Первое) — страница 48 из 100

Жоао, как и все вакейро, был высокий, сухощавый, но очень широкий в кости. И одного имел друга — коня; конь двенадцати лет и он сорока пяти — вроде бы ровесниками были. Тайком ласкал коня Жоао, чтобы не под­метил кто, а при встрече с другим вакейро старался по­казать, что не миндальничает с конем, — замахивался кнутом, но хлестал собственный сапог, отставив ногу. И враг у него был один — бесенок Саси. Одноногий Са­си, что смущался великого Зе, восхищался веселым Мануэло Костой и чтил любого вакейро, изводил Жоао Абадо и давился беззвучным смехом, поглядывая из своего дупла. Намотавшись с быками, Жоао укрывался от по­луденной жары в тени дерева, двууголку клал рядом и, устало опустив веки, размышлял о семье. «Чего я це­пляюсь к бедной женщине, что мне от нее нужно, что хо­рошего видит она со мной, ни одеться, ни поесть... Вон как содержат своих жен городские, а я... козлятиной по­прекаю... Не попрекаю, понятно, а так получается... — казнился Жоао, а Саси подбирался тем временем к нему и утаскивал двууголку. — Сколько слез проливает бед­няжка, глядя на голодных худых детишек... Э-эх, дурень ты, Жоао! — бранил он себя, принимаясь за капусту. — Моих попреков ей не хватает... Какая жизнь со мной, го­ре, а не жизнь, недолго и руки на себя наложить, — мель­кало у него, и он представлял себе это зримо, да так, что в панике восклицал: — Вдруг да вправду покончит с со­бой! — Скрытым паникером был наш Жоао и, вскочив, лихорадочно поправлял пояс, нагибался взять двууголку, да не тут-то было. А ведь рядом лежала!.. — И огляды­вался, ничего не понимая. — Куда подевалась?..» А Саси наблюдал за ним из дупла и умирал со смеху... Жоао шарил в кустах, проверял не на голове ли, даже на вет­ках искал взглядом — не повесил ли ее на дерево, а по­том, еще раз глянув на землю, шалел — на месте лежала она, двууголка, представляете? Он пялился на нее и без­жалостно клял одноногого бесенка: «Ух, Саааси... чтоб тебе и единственной ноги лишиться, околеть тебе, пакостник...» А довольный, уморенный смехом Саси уже с макушки дерева следил за ним, потешаясь. Жоао вмиг оказывался на коне и в страшной тревоге мчался домой. Издали заметив жену во дворе или на огороде, разом ус­покаивался: «С чего это она руки на себя наложит! Де­лать ей нечего!» И сердито оправдывался, подъехав: «За мазью вернулся, позабыл взять... Заморочишь с утра го­лову, ворчишь, ворчишь, вот и забываю, понятно... Не приставай ко мне с утра, заруби себе на носу...» — «Лад­но, Жоао...» — смиренно соглашалась жена и отворачива­лась, скрывая улыбку, — как любая женщина, она на­сквозь видела своего мужа. Жоао опять спешил к стаду, браня себя: «Что это тебе взбрело в голову, вон как глу­по получилось».

Красиво сидел Жоао на коне — вакейро был! — чуть откинувшись назад, чуть покачиваясь безотчетно. «Луч­ше уж так, лучше нуждаться, — думал он. — Богатство ли­шило ума всю Камору, богатство да увеселения...» Даже на скотину ворчал, заарканив строптивого быка, и, пова­лив, бранил уже связанного, замеревшего: «Куда глазел, окаянный, вон какие выкатил глазищи, а каатииги не увидел!.. Ух... Тьфу, безмозглый!»

А вечером, завидев Мануэло Косту, гнавшего коня к городу, осуждающе поджимал губы: «Ишь, в город из­волит мчаться молодой человек...»


Жоао Абадо был одним из пяти избранных, ставший впоследствии великим канудосцем.


* * *

— Я все же полагаю, — продолжал мишурно-блестя­щий полковник, — в живописи главное — линия. Две.

— Ах, оставьте, мой полковник! — сказала жен­щина. — Какое сравнение с гармонией красок! Двадцать пять.

— Позвольте не согласиться. Взять хотя бы Грега Рикио, — учтиво возразил полковник Сезар. — Он, как никто иной, выявил возможности линии. Четыре.

— Бог с вами, полковник, просто хорошо выбирает ракурс, да... этот процесс. Двадцать две.

Они сидели в роскошной гостиной с колоннами и ши­роченной черной тахтой в углу, перед ними на желтовато отблескивавшем столике стояли четыре бутылки с шипу­чим, гнутые ножки столика тонули в пушистой глубине ковра. Развалясь в мягком кресле и изящно закинув ногу на ногу, полковник нежно обнимал колонну рядом с со­бой, словно под его сухой ладонью была талия жен­щины, но женщина, обильногрудая, пухлотелая, в ярком пышном наряде и массивных серьгах, сидела напротив, кокетливо искря глазами. Платье не скрывало ее полных рук; одну из них, слегка вытянув, она держала на столи­ке, и взгляд полковника забирался ей под мышку, а ла­донь машинально поглаживала его собственную ляжку. Разговаривая с ней, полковник смотрел на другую ари­стократку, а та заносчиво и вызывающе — на понуро уронившего голову Доменико, нетерпеливо дожидаясь завершения возвышенной беседы первой пары, — таков был порядок: сначала рядились в цене одни, потом другие. Мешочек с драхмами лежал у ног Доме­нико.

— Не подумайте, высокочтимая госпожа, что я не придаю значения цвету, краске, но само слово «живопись» включает в себя «писание», — разве краску, цвет не пишут, а-а? Семь.

— Без сомнения, мой полковник, но живопись глубо­ка и ограничена в своем процессе. Возьмите хотя бы ар­хитектонику. — Женщина воодушевилась, игриво повела глазами, отблеск свечи сверкнул в ее серьгах. — Архитек­тоника — это же целая организация, а колорит! И экспо­зицию нельзя игнорировать. Двадцать.

Что-то происходило непонятное.

— Поистине, поистине, высокочтимая сударыня, — согласился полковник Сезар. — Просто мы еще не каса­лись композиции, кто посмеет ее отрицать! Семь. Полу­чите из этого мешочка.

— Вы и фактуру упустили, мой полковник, фактуру,— женщина двусмысленно улыбнулась. — Весьма существен­но, откуда падает свет, с какой стороны. Восемнадцать.

— Семь.

— Восемнадцать, и не меньше, — капризно заупрями­лась женщина.

— Семь! Сказал — семь! — вышел из себя полковник и вскочил. Все окаменели: другой человек был перед ни­ми — полыхавший, испепелявший. — Семь драхм, трижды сказал тебе — семь, падла!

— Успокойтесь, полковник, — женщина прижала руку к груди. — Не обращайтесь на «ты», как-никак аристо­кратка я, и... — Она робко, вкрадчиво улыбнулась ему. — О, изумительно красит тебя гнев, ты и одетый — мужчина! Намеренно рассердила, ничто не пленяет меня в тебе так, черт с ним, согласна за семь. Ты же сам обо­жаешь процесс торга...

— Но я трижды повторил тебе!

— Продлевала приятный процесс. — Женщина встала и, колыша тучные телеса, обернутые в плюш, двинулась к низенькой двери.

— Что-либо возбуждающее! — крикнул ей полковник, и женщина задержала шаг, взявшись за серебряную руч­ку, постояла, дожидаясь музы вдохновенья, и, зажмурив­шись, присомкнув глаза, протянула:

— Ха-а, — слегка развела руки и прокатила по телу трепетную волну, прикусила толстую нижнюю губу. — А-ах, а-ахх! — и влетела в комнату.

Полковник рванулся за ней в заветную комнату, за­хлопнув дверь.

Остались вдвоем.

Женщина развязно, намекающе ухмыльнулась и по­просила :

— Пожалуйста, налейте мне шипучего.

Доменико протянул ей хрустальный бокал.

— Вы любите живопись? Чему отдаете предпочте­ние — линии, цвету?

— Я?.. Цвету.

— Чудесно! — Женщина встала, скользнула рукой ему за шиворот. — Вам нравится Грег Рикио? Нравится, не правда ли? В картине «Поиски» фигура нагнувшейся над сундуком женщины взята прямо из жизни. Нравлюсь вам?

— Нет.

— Оплошала, без вуали показалась, — посетовала женщина. — Вуаль придает женщине таинственность и — соответственно — большую привлекательность. Пейте шипучее, оно бурлит и взбадривает.

Доменико не шевелился, молчал.

— Хм... — женщина выразительно указала на дверь, снова хмыкнула и изрекла: — Грег Рикио прекрасно знал цену экспрессии, его воины прямо с поля боя взяты! Вам интересно?

— Нет.

— А натюрморты его! Инжир ли, огурец ли, яблоко ли — как с дерева сорваны! Почему не нравлюсь?

Не ответил Доменико.

— А все же — почему? Поня-я-я-тно, лапуня, вы не любите живопись, но, возможно, к музыке неравно­душны... Музыка столь возвышенна, необъятна, способ­на выразить все. Ах, как счастливы музыканты! Владеть инструментом — нет большего наслаждения, это истин­ное волшебство... Что с вами?

Плакал скиталец.

— Что с вами, хале?..

Он сидел прямо, недвижно, только слезы текли по окаменевшему лицу.

— Так сильно любите музыку?! — И обернулась к вы­шедшему из комнаты встрепанному полковнику: — Пред­ставляете, только упомянула — и заплакал, видите?

— Что упомянули? — Полковник озадаченно посмо­трел на Доменико.

— Слово «музыка». Расплакался от одного слова!

— И больше ни от чего?

— Ни от чего!

— Расплакался? От названия, от пустых звуков? Про­верим, проверим. — И на цыпочках обошел скитальца, шепча: — Музыка, Доменико, музыка... Да, в самом де­ле, сильней потекли слезы! — И просиял: — Вот это игрушка! Плачущая...

— Хорошо себя ведет? — спросил Мичинио — откуда он только взялся тут, так неожиданно возник...

— Великолепно... плачет! Давно не приходилось ви­деть слез, у кого их выдавишь нынче... Славно ты приду­мал, моя шуйца, славно!

Бессильно лил слезы онемевший скиталец.


* * *

Будущий канудосец Старый Сантос жил в Калабрии, далеко от мраморного города.

В селении двое носили эту фамилию, и калабрийцы, чтобы не путать их в разговоре, нашего Сантоса называ­ли молодым — он был лег на десять моложе однофа­мильца,— но после случившегося, когда он поседел весь, стал для всех Старым Сантосом. Тружеником был Сан­тос, кряжистый, коренастый, подобный валуну, а с того горестного события одним стал одержим — желанием на­браться сил. Он помогал соседям в самых трудных де­лах — копал землю под новый дом, долбил, дробил ло­мом каменистую землю Калабрии, взваливал на плечо неподъемную глыбу и нес к обрыву, сбрасывал одним верным толчком. Дерево ли надо было срубить кому — подступал с тяжеленным топором к вековому дубу и, на­брав полную грудь воздуха, яростно всаживал в ствол острое лезвие, пальца