Одарю тебя трижды (Одеяние Первое) — страница 54 из 100

— По-прежнему любят свой край.

— Очень?

— Так точно, маршал, до того, что родиной назы­вают, матерью.

— Они и друг к другу не питают, кажется, ненави­сти... — Маршал призадумался. — Не в меру дружны ме­жду собой, а это плохо — ни к чему нам. Разобщить их надо. Силой — неудобно и некрасиво. Вырубим там леса, будто нужда у нас в древесине, а на вымершей земле жить не станут. Вырубим там леса, полковник, и выро­дятся они, выродятся.

— Так и будет, великий маршал.

— Однако не разом, ты не в меру напорист, насту­пать будем постепенно, понемногу вырубать, и привык­нут они к этому. Переселенцам нужно создать хорошие условия, и в сертанах подкиньте им немного скота, деся­ток коров. А в сертанах каково положение?..

— Хорошо, пасут скот.

— В озерных селениях как ведут себя?

— К сожалению, так же — разумно. И землей интере­суются, и небесами, пытливые люди, за звездами наблю­дают, травы изучают, исследуют...

— Это пустяки. Все такие же тощие?

— Да, маршал... я бы сказал — смелые.

Тут Эдмондо Бетанкур поддал Аруфу коленкой, кош­ка мягко шлепнулась на пушистый ковер, а маршал снял великолепную маску и глаза в глаза уставился на полковника.

— Знай, полковник: одно у нас средство против них — раскормить, мой грандхалле. Направь к ним луч­ших поваров, умеющих отменно готовить свинину под острым соусом, и не жалейте специй, солений и приправ из моих складов — остро заправленное мясо вызывает жажду, хочется воды, еще больше — вина, а поскольку каждый старается урвать от жизни побольше удоволь­ствия, то страсть к познанию мира сменится у них страстью к чревоугодию, а насыщая утробу, обрастая жиром, теряешь смелость, становишься апатичным, че­ловек любит мясо, плоть, а свою — тем паче, и случись что, разъевшиеся не пойдут против и в сонной дремоте с чем угодно смирятся, слышишь, грандхалле?

— Так точно, грандиссимохалле...

— А теперь ступай, — так неожиданно сказал маршал, что полковнику показалось — ослышался он.

— Что... грандиссимохалле?

Великий маршал крепко обхватил грудь короткими пальцами и повторил:

— До свиданья, ступай.

Как он смотрел!


* * *

Удрученно глядел великий вакейро на спящих жену и детишек, бессильный в своей любви к ним. Всегда уве­ренный, не клонивший головы, сникал при виде спящей семьи, одолеваемый горькими мыслями, но особенно терзало сознание, что не свободен он, не-ет, что у его жены, слегка разомлевшей сейчас во сне, муж — не сво­бодный, и жаль ее; что и сына его, расставившего возле постели деревянных овечек, ждет та же участь, и ему придется пасти чужой скот, и не будет он свободным, нет... Терзало душу постоянное нестерпимое сознание, что не свободен он; и даже беспечный Мануэло Коста чувствовал в блеклом свете луны, едва осязаемом, что не хватает ему чего-то, что мало ему проворного коня, томных женщин и гитары, и то же самое испытывал Жоао Абадо, той же горечью полна была душа, и Старый Сантос молотил себя во сне кулаками в грудь. Что-то смутно томило будущих избранников, чего-то жаждали, но пока что каждый по-своему заглушал тоску. Потерявший сон и покой, Старый Сантос бесплатно ру­бил и колол дрова сельчанам, и вряд ли нашелся бы чур­бак, который уцелел под его топором, неистово опу­скаемым мысленно на голову каморца. И утром, и вечером отрывал он от земли быка и, подняв высоко, легко ставил на ноги, а к вечеру угрюмый Старый Сан­тос, весь преобразившись, подобрев, опускался в свою могилу и бережно клал на маленький холмик скромный гостинец и с чувством, которое мягко называют мукой, нежно говорил: «Нынче... нынче ничего такого не случа­лось... соседская корова отелилась... Груши принес тебе, сынок... Груши принес, Мирца...» А во сне стискивал и душил колоду: «Уу-ух, Масимо!» — и стенал. Нет, не был он вольным, свободным, как не был свободным и Жоао Абадо — всесертанский угрюмец, ворчаньем облегчавший себе горькое сознание, что и он не свобо­ден. А первый в сертанах вакейро, Зе Морейра, лишь в опасной схватке с непокорным животным давал выход тоске — иной раз одной рукой подчинял себе могучего быка, другую держал за поясом. Если в сертанах объ­являлся бешеный бык, пастухи загоняли скот в огражде­ние и бежали к Зе. Он спокойно подбирал оружие — лео­парда и дикую кошку копьем пригвождал к земле или дереву, с бешеной собакой управлялся простой дубинкой, но если бешеным оказывался буйвол, брал у соседа боль­шой трехполозный кинжал и, прихватив с собой шест, беспечно волоча его за собой, один выходил на песчаный простор сертан, а за ним верхом следовал Мануэло Ко­ста, верный друг его, с двумя тяжелыми копьями, все другие пастухи забирались на высокие деревья. «Не надо, хочешь, чтобы...» — начинал Зе, и Мануэло тоже не дого­варивал: «Как же не...» Трудно, очень трудно было одо­леть взбесившегося быка — и вообще-то могучего, гроз­ного. Мануэло Коста останавливался на фоне деревьев, чтоб не быть заметным для животного, а когда бык без­удержно несся на Зе, Мануэло мчался на помощь. Об­ширна была равнина, и огромная черная туша, пригнув голову, нацелив рога, летела на Зе, а он, напружиненный, подпускал быка на сотню шагов и сам бросался навстречу, выставив шест, а вместе с ним длинный кинжал. Все это было куда труднее, чем масаи убить копьем льва, — од­ним лишь копьем не побороть было бешеного быка, да­же меткий удар не сразил бы грозную черную силу, ну­жен был особый прием, и Зе чуть не перед мордой быка втыкал в землю шест и, с силой оттолкнувшись от род­ной сертанской земли, взбрасывал себя высоко в воздух, чудом застывал на миг, а когда черная масса налетала на шест, Зе всей тяжестью обрушивался на быка, до ру­коятки всаживал в него кинжал, и, если б Зе промахнулся, подскочивший Мануэло Коста запустил бы в животное копье и увлек за собой, но — нет, бык уже лежал, исходя пеной, а большие глаза его меркли... Да, хорошо знали сертанцы, что означала эта недвижность, и, помрачнев, по-своему жалели быка, а потом один из них, восхи­щенный отвагой Зе, говорил ему, первому вакейро: «Дай бог тебе радости... Чем тебя отблагодарить... Проси что хочешь». А Зе всегда просил одно: «Не говорите Ма­риам». (Знал — начнет сокрушаться, возмущаться: «Как ты решился, а вдруг да... На кого детей оставлял... Лад­но я, но дети... Пусть бы другой рисковал».) А если кто недоумевал: «Чего скрываешь, гордиться надо, хвастать­ся», — Зе только взглядывал на сказавшего, и ничего не узнавала Мариам, разумеется, а жены вакейро не очень-то судачили, не до того было в заботах и хлопотах... Зе благодарен был Мануэло, подобно ему самоотверженно­му, а тот, немного, совсем чуточку, гордый собой, весело улыбался... Мариам же — э-эх, что понимала Мариам в их дружбе! Одно лишь видела — пили они иной раз вместе, и потому, завидев беспечного Мануэло, осыпала его проклятьями. Все смотрели на Зе с безмолвным вос­хищением, и только один ворчал: «Никакой он не бе­шеный был, зря загубили скотину», — ворчал Жоао. Этим вот или чем-нибудь подобным отвлекался Зе от мучи­тельной мысли — не свободен он, нет...

А веселый Мануэло Коста беззаботно гнал коня по сертанам, направляясь в Город ярмарок, чтобы радостно встрепенулись заждавшиеся его женщины. Как только ни наряжались они при появлении Мануэло, но для него одежда их как таковая не представляла никакого интере­са, мало того — представлялась совсем лишней.

На редкость счастливым даром наделен был Мануэло Коста — одарял красотой все, что видел, и весь яркий безбрежный мир принадлежал бедняку Мануэло; порази­тельный был у него глаз — все охватывал и вбирал. Как вечерело и как рассветало медленно в пестрых сертанах, как иссякала и таяла зимняя ночь, исходил паром на солнце омытый ливнем лес, и мужественная душа Ма­нуэло, освеженная дождем, испарялась — тянулась к не­бу; отраду приносил ему даже камень; простой, неказистый — он теплел в руке его, серый, испещренный тайными линиями, а если вспомнить, что порой через не­бо, от края до края, сама радуга перекидывалась!.. А как наливались светом закатного солнца всклокоченные теплые облака, каким лазурным было сертанское небо и с какой недоброй мольбой манила, выбросив щу­пальца-когти, каатинга, потягиваясь с голоду: «Поди ко мне, подойди», — а он смеялся — подойдет к ней, как же! — даже каатинга вызывала у него улыбку; тихое пыланье красок осенью, до блеклости нежное пламя, а в раз­гаре весны бурливая река, схожая с грустной, тоскливой песней свободы, и поникал в седле Мануэло Коста — не был он свободным, нет, не был, а свобода желанней, до­роже души, и на кой были ему, обладавшему всем ми­ром, убогая лачуга и четверть приплода скота, не был он свободным, нет... Иногда, рядом с женщиной, забывал он об этом, но... не проводить же с женщиной все время! «Врагу не пожелаешь такого», — раздраженно думал Ма­нуэло наедине с ночью, и дивился печальному ве­селому вакейро бесенок Саси. Эх, даже Мануэло, обла­датель мира, владевший землей и небесами, не был свободным, как и Сантос, как Жоао Абадо и великий вакейро Зе Морейра, но в Городе ярмарок уже взмостился на высокую бочку в темноразвеваемом одеянии Мендес Масиэл, имевший пока двух последователей — Грегорио Пачеко и Сенобио Льосу, и взывал к удивленной толпе:

— Братья! Братья, далеки от нас Большие земли — Рим, Вавилон, Помпея и Рио-де-Жанейро...


— Послушай-ка, мой Доменико, — начал полковник в некотором смятении, уставясь на украшавший стену портрет какого-то спесивца, поскольку, кроме Доменико, никого рядом не было. — Ты единственный, кому я дове­ряю. На одного тебя, дурачка, могу положиться, послушай-ка, — и перенес взгляд на люстру, — ты ведь не стес­няешься меня?

— Нет.

— Почему же мне стесняться тебя, Доменико, мой малыш, у меня свидание в моем роскошном саду, но — тайное. Ты станешь с розой в руках, где велю, и, если покажется моя обожаемая супруга, поднесешь цветок к носу. Понятно? Понятно, спрашиваю?

— Я не знаю вашей жены.

— Не жены, а супруги, — это раз, а узнать ее проще простого — от служанок отличишь по платью, среди своих родственниц выделяется молодостью. Сейчас, вече­ром, волосы у нее будут распущены, но в какой цвет со­изволила выкрасить их сегодня, не знаю, она тонкая, изящная, а грудь у нее большая, как у коровы.