а, только Сантос, в непонятной охотничьей страсти, выпросил у них барашка — маленькую тварь, всем желудком обожаемую полковником. А привыкший к изысканным яствам Сезар, целый день не евший, не пивший, сейчас в лесу был бы рад и черствому хлебу — сводило кишки. Злой расхаживал он среди офицеров, швыряя замечание за замечанием; несколько глотков нежножгучей жидкости только распалили аппетит — сердито заурчал желудок, а тут еще наступил в темноте на чью-то голову, оказалось — лейтенанта, беспечно спавшего на земле, чуть не подскочил полковник от его вопля и, взбешенный, вмиг разжаловал в солдаты за сон в неурочное время. В конце концов и сам улегся спать, расставив часовых. И хотя лег, хотя закрыл глаза бедный полковник, сон не шел, терзал его голод, так и лезли в глаза желанные яства — вот филе с дивно хрустящим луком, вот тушеная печень, а варенный в молоке теленок — из чрева матери прямо, ах! И задремал блаженно полковник, и привиделось — о, какое было видение, сладкие слюнки растекались по подбородку: черный хлеб с тонко размазанным свиным салом густо, щедро присыпанный красными зернами икры, — о, изысканный был бутерброд, редчайший, совместивший несовместимое — дразнящую примитивность шершаво черного хлеба, липучую нежность мерзко жирного сала, а главное, неуловимую горькость слюноточивых икринок — как желанно лопались они на языке, на щекотно зудящем нёбе, ах! Полковник стремительно привстал, огляделся, но темно было очень, а как могло быть иначе — лес дремучий, ночь безлунная; но слух полковника уловил неуловимо слабенькое блеянье барашка. «Неужели почудилось?» — прислушался напряженно, и снова проблеял барашек, и сорвался с места полковник — растравлен был своим аппетитным видением, голод зверем рычал в нем, не давал осознать, где он, что с ним, и вышиб из его головы корпус, да что корпус — женщин не помнил; но тьма наводила все же на неприятные мысли — непривычен был к мраку Сезар. И взбодрил себя коньяком из фляги — воспламенела душа... И бодро двинулся на желанный звук, снова и снова дразнивший слух; пробирался чуть боком, выставив ухо, не ощущая, как задевали листья лицо, как налипала паучья сеть, но впереди ждала сеть пострашней — на низком суку с топором за поясом сидел Старый Сантос и, тыча острой палкой в привязанного барашка, заставлял его блеять. Издали приметил Сантос человека, хищно вытянувшего вперед голову, — нет, не Масимо был, но на плечах его поблескивали эполеты, и Старый Сантос надежно уперся ступнями в нижнюю ветку, затаился и снова кольнул барашка. Полковник обрадованно сделал еще шаг на своем последнем пути; дрожа от нетерпенья, лихорадочно шаря руками, приближался он к дереву Сантоса — бедный полковник, мало ел в своей жизни, мало пил, ублажая утробу, или мало ходил? — чего же хотел, куда шел, злополучный, куда шел ты, злосчастный полковник, злосчастный, злосчастный, но, увы, не до размышлений было Сезару — барашек манил, изнывала душа, нежного мяса барашка желала, изголодался полковник, алкал, и, как обычно, важно было сейчас усладить себя, а прежние яства — к черту, и, довольный, воскликнул безмолвно: «Попался, малыш мой!» — и не знал, не чуял, что это самое блеянье заведет его в сети, что в засаде огонь полыхает, высоко полыхает беспощадное пламя, и, вытянув руку, пробирался он дальше и отлично знал, что делать с барашком, — крепко ухватит рукой за головку, нежно откинет назад и ласково, бережно полоснет по шее ножом и тут же ловко сдерет с него шкурку, освежует умело... Словом, знал он, что делать с барашком, и уже зацепил его взглядом, тускло серевшего в темноте, — раз-два, и вот уже возле добычи, но, увы, не успел наклониться — перегнулся Старый Сантос, подхватил за ворот, приподнял, как щенка, — от неожиданности Сезар даже ноги поджал, разом обмяк, и, пока он болтался беспомощно в воздухе, Сантос выдернул топор из-за пояса, сбоку глянул на добычу, ошалело-моляще вскинувшую глаза, и коротко, сильно взмахнул топором... С омерзением разжал потом пальцы.
Все было просто — жил-был на свете, а может, и нет, бравый, мишурный полковник Сезар.
Великий маршал, терзаясь подозрением, поглаживал свою баловницу, блаженно млевшую кошку Аруфу — запаздывал что-то вестник победы...
До рассвета шла упорная, беспощадно жестокая охота мрачных, хмурых канудосцев на ошалелых каморцев. За деревья пытались укрыться солдаты, непривычные к тьме, но за каждым из них поджидал воплощением рока — вакейро, стиснув зубы, угрюмо, с наготове. Нет, не уйти было от канудосцев — если не всем, то большинству: тихо крался каморец, таился, был уверен — спасется, и нежданно — острым ножом снизу в бок... забирался на дерево, думал, укрылся, а с верхнего сука вонзался в спину клинок, выкованный рукой Сенобио... припадал к стволу, а копье пригвождало к неспасшему дереву... другой, обезумев, бежал от жуткой участи собрата и, на миг обернувшись назад, получал в затылок удар ... в ужасе вырывался из леса и, застыв, окаменев на месте в тяжком предчувствии, угождал в петлю аркана, с жестким шуршанием волочился по земле за летящим конем; кто-то дико ругался, вопил, прося помочь или убить, — о, как вопил! — уши зажал руками Доменико, сидевший рядом с Сантосом; ни за что не сошел бы сейчас на землю — не хватало ему мужества вакейро. В эту ночь ему всюду мерещилась кровь, кровью отдавал и невыносимый запах, бивший в нос, душивший, а глухие удары все равно проникали в уши, и, даже зажмурившись, он ясно видел, как перегибался Сантос, выбрасывая вперед большой калабрийский кинжал и насаживая на него бегущего каморца, а потом ударом ноги в грудь скидывал на землю, и, невольно проскулив: «Не надо... хватит...» — очень устыдился своих слов. Крепился Доменико, заставлял себя смотреть, как убивают, истребляют, — в конце концов, и он был немного канудосцем, ну хорошо — не мог убивать, не убивал, как все другие, каморцев, но не видеть, закрывать глаза — это было уж слишком; не игрушка он, не на полку посажен — на суку сидит рядом с Сантосом... На рассвете он вместе с другими прокрался к опушке и глазам не поверил, увидев сквозь деревья корпус: треть осталась от корпуса, но каморцы все равно стояли уверенно, с ружьями наперевес и, как казалось Доменико издали, щурились, целясь в лес; как ни много перебили ночью каморцев, их все равно было в два раза больше. Но, несмотря на это, вскоре к ним подоспел на помощь корпус генерала-красавчика, а немного позже заявился генерал-добряк со своими карателями, одетыми в гражданскую форму; мало того, сам Мичинио пригнал разнузданную ораву жагунсо! Похолодел Доменико — вот, исполнил Мичинио угрозу: «Из-под земли достану, на дне морском найду», — и сковал необоримый слепой страх, ничего не видел и не слышал Доменико, а когда каморцы вскинули ружья, машинально отступил вместе со всеми в глубину леса. Немного погодя потянуло неясным горьковатым запахом дыма, запах усилился, дым окутал деревья — лес горел... И канудосцы пустились в свой город, в Канудос, и засели с ружьями в домах, у окон, ожидая каморцев, а те подступали к Канудосу, методично окружали город испытанным манером; неумолимо приближались истребительные отряды — твердым, отработанным шагом, совершая ложные маневры, и остановились на расстоянии ружейного выстрела от города. Опустилась предсумеречная тишина. Канудосцы укрепились в своих белоглиняных домах, но в этот час полного затишья природы невольная печаль охватила каждого, — как бы там ни было, а жизнь есть жизнь, дорога она. В другое время, вероятно, не угнетало бы их сознание безысходности, но в предвечерний час полного покоя и беззвучия всего и вся люди незаметно предались горестным мыслям,— да, хорош этот бескрайний благословенный мир, прекрасен, бесконечно многообразен, не надоест он и не примелькнется, но для них настал последний час... Не знали канудосцы, как развеять печаль, нагнетенную безмолвием, и проклятые каморцы не нападали, не открывали стрельбы, но внезапно разнесся резкий, кромсающий тишину топот — по берегу их реки мчал коня Зе Морейра, и как поразительно — стоя! Пролетел меж домами, мимо восхищенных канудосцев, еще не сообразивших, откуда он взялся и куда скачет, устремился прямо к каморцам, пряча за спиной два скрещенных меча, — от врага скрывал, видно. Каморцы не стреляли в него, принимали, возможно, за парламентера, а может быть, за перебежчика, — кто бы подумал, что один человек вздумает биться с целым войском, и Зе, налетев на врагов, взметнул мечи, сокрушительно, молниеносно опустил их на головы двух ближайших солдат и, раскинув чуть ноги, прыжком сел на коня, зажал его в коленях и завертел во все стороны, смерчем врезаясь в ряды каморцев, рубя и кромсая их сразу двумя мечами, не давая осознать, что произошло и как, а следившие за ним канудосцы разом поняли все: против воли спасенный от гибели, не желая жить дарованной жизнью, сам, по своей воле ушел из Канудоса, вроде бы спасаясь от неминуемой гибели, чтобы, вернувшись, самоотверженной, самозабвенной отвагой свести на нет оба спасения — дважды дарованную жизнь, а кроме того, дать понять канудосцам, что вывез детей и женщин в безопасное место, а еще — в этот скорбно тяжкий час показал, как умирает истинный канудосец: на скаку, без удержу взмахивал мечами, и как достойно и гордо сидел на покорном коне, изумляя ловкостью, храбростью даже собратьев... Недаром вы были лучшим, первым вакейро в сертанах, затерянным в глуши безвестным героем, и очень простым назывались именем — Зе... Всегда молчаливый, отрешенный, всегда печальный от мысли, что не был свободным... И, всегда сдержанный, как бесстрашно, властно кричали сейчас на каморцев, как вольно, размашисто заносили и опускали мечи, потому что сейчас, перед смертью, — были свободны, совершенно свободны, Зе!
Вера невидимой нитью соединяет людей — засевшие в своих домах канудосцы увидели, что и погибнуть можно гордо, красиво. Даже скиталец, напуганный появлением Мичинио, позабыв обо всем, не дыша смотрел, как бился Зе, великий воин, неукротимо яростный, неистово разящий, — изрешеченный пулями, умер в воздухе, слетая с коня, поразительно умер — улыбаясь, свободный! И Доменико, которого содрогало жестокое кровопролитие, теперь завороженно следил, как сражал врагов Зе, как он умер — потому что Зе Морейра, первый среди вакейро, был один из пяти избранных, ставший великим канудосцем.