– Она не увидит, не так ли? Она ушла. Все кончено.
– Но так не должно быть.
– Пошел вон, Уоллингфорд! Ты не знаешь, что на самом деле произошло между нами. Так что пей свой абсент, а меня оставь в покое!
– Я был с тобой в том богом забытом притоне, Реберн. Я видел, как все эти женщины ползали по тебе, желая тебя, водя своими руками по твоему телу. И все, что тебя тогда волновало, – это трубка. Ты даже не взглянул на них! На этом свете существует лишь одна женщина, которую ты видишь. Единственная женщина, заставляющая твое тело пробуждаться к жизни. Ничего еще не кончено.
– Если бы я только мог стать твердым, – усмехнулся Линдсей, – я бы устроил оргию со всеми этими женщинами. Но моя опиумная любовница не позволяет мне прелюбодействовать с другими. Такова цена за то, чтобы быть ее приспешником.
Это не было правдой. Линдсей все еще мог возбуждаться. И в то же самое время, когда его тело не реагировало на ласки шлюх в притоне, Линдсей ощущал сексуальное желание в крови. Но лишь одна женщина могла удовлетворить все его потребности – Линдсей не хотел признавать это, ненавидя себя за слабость.
Помнится, одной ночью в притоне Чана, сразу после расставания с Анаис, Линдсей уединился с азиатской красавицей. Она обладала восхитительными формами и была обольстительно обнажена. Ее длинные темные волосы упали на его голую грудь, когда чаровница скользнула вдоль его тела вниз. Линдсей был во власти опиумного экстаза, летал выше облаков и жаждал ощутить ласки ее рта, принявшего член.
Но тот не стал твердым.
– Все это бесполезно, милая, – сказал тогда Линдсей, отстраняясь от девушки. – Мой член сам знает, чего хочет, и, сколь бы прекрасной ты ни была, ему нужна другая.
А потом Линдсей плакал… Он был полностью опустошен, уничтожен. Физически. Морально. Духовно.
После этого случая Линдсей больше не обращал внимания на женщин в опиумном притоне. Вместо этого он предпочел сосредоточиться на видениях об Анаис и тешить себя этими грезами, раз уже не мог ощутить физическое удовольствие.
– Неужели ты уже настолько безнадежен? Ты просто уничтожен опиумом. Ты позволяешь ему брать над собой верх.
– Если бы я желал слушать эту проклятую проповедь, я бы пошел в церковь! – прорычал Линдсей, снова поворачиваясь к серебряному подносу, на котором были разложены все приспособления для курения опиума.
– Вот, Реберн, именно туда ты сейчас и отправишься.
– Что, черт возьми, ты имеешь в виду?
Уоллингфорд сломал сургучную печать и открыл письмо перед тем, как вручить его Линдсею.
– Я обещал Анаис удостовериться, что ты это прочитаешь. Так что читай и приводи себя в некоторое подобие нормальной формы. Кури что хочешь, но ты должен высидеть целый час в церкви. И не спорь со мной больше.
Линдсей удивленно вскинул брови и посмотрел на друга:
– Думаешь, причастие и молитвы о спасении мне помогут?
Уоллингфорд презрительно фыркнул в ответ:
– Я не знаю, что, черт возьми, спасет тебя, Реберн. Не знаю, как открыть тебе глаза на окружающую жизнь. Я лишь молюсь, чтобы понимание пришло к тебе не слишком поздно.
– Де Квинси пристрастился к опиуму еще подростком, а дожил лет до семидесяти. У меня впереди еще добрый десяток лет. Полагаю, несколько преждевременно выбирать для меня гроб и могильную плиту.
– «Исповедь англичанина, употреблявшего опиум», – закивал Уоллингфорд. – Предмет особой гордости Де Квинси, кроме, разумеется, его пристрастия к опиуму. Надеюсь, ты не думаешь, что эта книга являет собой пример достойного образа жизни? Он боролся с этой зависимостью на протяжении всей своей жизни, Реберн. Неужели ты действительно этого хочешь: жить подобной жизнью изо дня в день?
Линдсей пробежал глазами письмо Анаис:
– Хочешь начистоту?
– Разумеется.
– Тогда слушай. Да, именно так я и хочу жить. Не чувствовать вообще ничего, черт побери. Не заботиться ни о ком и ни о чем. Ну а теперь оставь меня одного. Мне нужно выкурить две трубки прежде, чем я смогу даже подумать о том, чтобы одеться.
Дверь кареты хлопнула, закрывшись, и звук щелчка эхом отразился в свежем утреннем воздухе. Линдсей развалился на бархатной скамейке, его обтянутая перчаткой рука сжалась в кулак и легла на колено. Линдсей как завороженный смотрел на снег, уже начинавший медленно таять. Время от времени на глаза попадались проблески первой зелени под шапками снега, дразня его мыслью о том, что весна и тепло совсем близко. Голые ветви, еще две недели назад клонившиеся к земле под весом снега, теперь почти выпрямились. Линдсей уже мог видеть слабые почки, медленно набухавшие на стеблях. Совсем скоро долина будет в цвету. Все будет утопать в зелени, пробуждаться навстречу теплу, полное красоты и жизни. Линдсей невольно задавался вопросом: будет ли он еще на этом свете, чтобы увидеть все это?
Колеса экипажа катились по дорогам, уже оттаявшим ото льда и покрытым теперь грязью со снежной слякотью. Вскоре они должны были добраться до моста, пересекающего реку Северн, который вел в деревню.
– Когда ты последний раз спал?
– Я сплю каждую ночь.
– Я имел в виду, когда ты последний раз спал без опиума.
Не удостоив взглядом попутчика, Линдсей вновь уставился на пейзаж за окном кареты. И в самом деле, когда же он последний раз засыпал сам, без опиума? Да-да, той ночью, когда был рядом с Анаис, в одной постели. И они занимались любовью. Страстной, прекрасной любовью.
– Ты похож черт знает на кого, – проворчал Уоллингфорд, потянувшись в карман пиджака за сигарой.
– Я в порядке.
Увидев впереди, прямо перед собой, мост, Линдсей принялся подсчитывать в уме, сколько же еще минут они будут ехать перед тем, как он окажется в церкви. И будет страдать на протяжении всей службы, на которой не имел ни малейшего желания присутствовать. Черт возьми, ну почему он даже не потрудился внимательно прочитать письмо от Анаис?
– А по тебе и не скажешь, что ты в порядке, – заметил Уоллингфорд, выпуская облако дыма. – Ты выглядишь так, будто не спал несколько недель. Ты изможден. Когда ты последний раз ел?
Линдсей сердито зыркнул на Уоллингфорда, который сидел напротив, спокойно наслаждаясь своей сигарой. Непроницаемые глаза друга внимательно изучали Линдсея из-под полей бобровой шляпы. О, прямо руки чесались дать волю гневу и съездить кулаком по красивой физиономии Уоллингфорда!
– Я больше не хочу слышать об этом ни слова! Понимаешь? Со мной все в порядке!
– Как тебе будет угодно, – пожал плечами закадычный приятель. – Но ты лишь лжешь самому себе. Любому дураку, обладающему глазами, будет понятно, что это не так. – Уоллингфорд с наслаждением выдохнул, выпустив облако дыма между ними, и продолжил: – Возможно, это не самое мудрое для тебя решение: отправиться на эту… эту службу. Я мог ошибаться, настаивая на том, чтобы ты поехал в церковь.
– Я должен, – прошептал Линдсей, отводя глаза и снова принимаясь старательно разглядывать пейзаж за окном.
– Почему это ты должен? Потому что там будет Анаис?
– Это – личное.
– Почему именно это конкретное воскресенье так чертовски важно? Почему ты так рвешься на эту службу, когда твоя нога не ступала в святую обитель с тех пор, как ты вернулся в Англию?
– Потому что я должен, – твердо повторил Линдсей, наконец-то встречаясь с проницательным взглядом друга.
– Я не могу этого понять. Что заставило тебя подняться с дивана? За эти прошедшие недели тебя не могло раскачать ничего, так почему же эта церковная служба так тебя вдохновила? Неужели хочешь наладить отношения с Броутоном, посетив крестины его племянницы? Именно по этой причине ты сам сумел вытянуть себя из этого опиумного угара?
Линдсей почувствовал, что впервые за прошедшие недели не может скрыть чувств под основательно укрепленным фасадом безразличия.
– Ну разумеется, ты волен строить предположения, почему же мне так нужно там присутствовать. Уж ты-то лучше других должен это понимать. Или мне так блестяще удается скрывать скелеты в своем шкафу?
Синие глаза Уоллингфорда вспыхнули догадкой, он наклонился вперед и с чувством обнял Линдсея за плечи. Это был сердечный, очень заботливый жест – совсем не в манере этого известного циника.
– Мне очень, очень жаль, Реберн, – тихо сказал Уоллингфорд, и в его тоне послышалась неподдельная искренность. – Так жаль…
Линдсей кивнул и уронил взгляд на свои руки:
– Спасибо, что не заставляешь меня выражать все это словами. Я… я просто не могу произнести эти слова. Они слишком больно ранят.
Уоллингфорд откинулся на скамейке.
– Слова здесь и не нужны. Я вижу правду в твоих глазах. И невольно возвращаюсь к той нашей откровенной беседе, только теперь осознаю истину и всю глубину твоих страданий.
– Той ночью, когда я затеял этот разговор, ты чуть было не вытянул из меня правду, – признался Линдсей, поднимая глаза.
– Мне бы хотелось, чтобы ты поделился этим со мной тогда. Но я знаю, что ты рассказал бы мне все, если бы захотел. Прими мое самое искреннее, самое глубокое сочувствие. Это слишком больно, не могу представить, что ты должен сейчас чувствовать…
– Гнев. Боль. Ненависть. – Линдсей взглянул на друга, скривив рот в осуждающей усмешке. – Страсть, желание. Я хочу ненавидеть ее за то, что она натворила. Хочу заставить ее заплатить за это. Но всякий раз, когда закрываю глаза, не могу думать ни о чем ином, кроме наслаждения – того наслаждения, что испытываю только вместе с нею. Какую же власть она имеет надо мной, Уоллингфорд, если я готов вот так легко простить ее? Так легко забыть, что она отдала моего ребенка постороннему человеку?
– Думаю, то, что ты готов простить ей такую ошибку, можно объяснить лишь одним. Любовь, Реберн, любовь – вот та власть, которая у нее есть над тобой. Та самая неукротимая страсть, которую так часто воспевают поэты. То самое сладостное, мощное чувство, о котором большинство из нас может только мечтать.
– Все это связывало меня с ней.