– Какой выпад?
– Он заявил, что таким носом можно расщепить атомное ядро! – Баландин оглушительно заржал и, вытерев слезы, пояснил: – Это когда я на мостике чуть не вышиб окно.
– Грубиян! – не очень искренне возмутился я.
– Ерунда, – отмахнулся Баландин. – Мой нос послужил темой для острот не одному поколению студентов. Пусть смеются, лучшей разрядки не придумаешь. Знаете, что я заметил? Человек без чувства юмора не способен к научной работе, ему не хватает воображения и критического отношения к себе. Юмор – великая штука, Паша, если человек обижается на шутку, он либо глуп, либо тщеславен, либо то и другое. В смехе есть нечто такое неуловимое, возвышающее нас над рутиной повседневной жизни. Представьте себе мир, из которого исчез юмор, – это была бы катастрофа, сравнимая с той, как если бы исчезло трение. Я вовсе не собираюсь идеализировать нашего капитана, но ценю его, в частности, за то, что он любит шутку и не становится в позу, когда сам оказывается ее объектом. Ну а крепкие словечки – вы больше меня видели, Паша, и лучше знаете, как говорят, глубинку: без них, как без смазки, наши подшипники срабатывают со скрипом… Чувствуете, качнуло? Мы отходим от причала. Паша, если б вы знали, как я не люблю качку…
– Ванчурин пообещал дня два штиля, – обнадежил я. – Корсаков огорчился, обледенения-то не будет, а Федя тут же отреагировал в своей манере: «Ай-ай, как не повезло, Виктор Сергеич, снова солнышко! Что ж, придется героически загорать».
– Федю можно понять, – сказал Баландин, – ему-то обледенение ни к чему: орден не дадут, зарплаты не прибавят, одна морока и острые ощущения, в каковых ни он, ни его товарищи абсолютно не нуждаются. Со своей колокольни ему открывается именно такая правда. А между тем колокольня на судне одна: капитанский мостик. Обзор оттуда наилучший, и решения принимаются только там.
– Иной раз мучительные, – припомнил я. – «Морально-этический вопрос», как говорил Чернышев: имеет ли право капитан во имя науки рисковать жизнью находящихся на борту людей? Даже если каждый дал подписку о том, что идет в экспедицию добровольно. Щепетильная ситуация, Илья Михалыч?
– Пожалуй. – Баландин задумался. – Мне это как-то в голову не приходило… Прививку, о которой он рассказывал, делал-то себе один человек, один – и себе… Ну а вы что скажете?
– Запутался, – признался я. – Нет у меня еще позиции, что ли. Да и в отличие от Феди не имею я на нее права – нейтральный пассажир…
Баландин покачал головой.
– Нет у нас здесь башни из слоновой кости, друг мой. Нейтральность предполагает другую судьбу, а она может быть для нас лишь одна, общая. Вы меня крайне заинтересовали. Не секрет, что вам говорил тогда капитан?
– Для вас – нет… То ли он проверял, на мне свои ощущения, то ли просто прощупывал пассажира… Я сказал тогда, что знаю, на что иду, и этим выразил полное свое согласие с его решением штормовать…
Баландин одобрительно кивнул.
– … а он, абсолютно для меня неожиданно… попробую припомнить дословно, смысл, во всяком случае: «Мы ведь не на войне, тебе хорошо – бобыль, пустоцвет, а Лыкова шесть человек ждут на берегу». Вот вам и «капитанская колокольня»…
– Когда был разговор? – живо спросил Баландин. – До или после шторма?
– В самом начале.
– И все-таки он пошел на риск! – возбужденно воскликнул Баландин. – Прививку – себе, вам, Никите, всем! – Он вновь задумался, закурил, забыв, что мы уже давно повесили табличку: «За курение – под суд!» – Да, ситуация щепетильная, я бы сказал, даже очень…
Теоретическая конференция
В дверь постучали.
– Вот вы здесь сидите и ничего не знаете! – Птаха просунул голову в каюту. – Давно в цирке не были? Мы рванулись наверх. По дороге Птаха сообщил, что капитан порта попросил Чернышева расчистить ото льда бухту, а это зрелище получше всякого цирка, потому что туда пускают по билетам, а здесь бесплатно.
Не очень, пока что, понимая, мы выбрались на бак, откуда доносился сочный смех Корсакова. Никита стрекотал кинокамерой, а по бухте, усиленный динамиком, гремел голос Лыкова:
– Ни уклейки вам, ребята, ни хвоста!
Разобравшись, в чем дело, мы стали свидетелями редкостного спектакля. На залитом утренним солнцем льду бухты мирно пристроились у лунок человек двести любителей-рыболовов.
– … все наши, но одно дело – тралом в море, а другое – на удочку, – комментировал Птаха. – Клюет здесь трам-тарарам, не успеваешь вытаскивать!
Дав предупредительный гудок, «Семен Дежнев» начал разгонять лед.
– … его сейчас нужно ломать, пока он слабый, – продолжал Птаха. – Топай, топай, кореш!
Лед расползался. На баке стоял хохот: сбежавшиеся «на цирк» матросы подавали советы отчаянно сквернословящим любителям рыбалки. Одни грозили судну кулаками, другие с проклятиями подхватывали деревянные чемоданчики и бежали к краю бухты, а третьи, сидя к нам спиной, мужественно не обращали на приближающееся судно внимания до тех пор, пока лед не начинал плясать под их ногами. Один из них, самый упорный, демонстративно вытащил из кармана клок ваты и сунул в уши.
«Семен Дежнев», который и так шел на самом малом, остановился в нескольких метрах. На крыло мостика из рулевой рубки выскочил Чернышев и проорал в мегафон, образно именуемый «матюгальником»:
– Птаха, спусти шторм-трап и прочисть этому барану уши!
– Как бы не так, – ухмыльнулся Птаха. – Для тебя он, может, и баран, а для нас, вознесенских, Сан Саныч, директор ресторана. Филя, доложи Архипычу, пусть сворачивает.
Выслушав донесение Воротилина, Чернышев что-то ему сказал, спустился с крыла на палубу и торжественно прохромал на бак.
– Сан Саныч! – приторно вежливым, даже елейным голоском обратился он к застывшему над удочкой рыболову. – Как клюет?
Сан Саныч не шелохнулся.
– Наверное, плохо слышит, – проворковал Чернышев, и неожиданно рявкнул:
– Полундра! В ресторане ревизия!
Не оборачиваясь, Сан Саныч сплюнул в лунку. Чернышев щелкнул пальцами, подавая знак Воротилину, и за борт с шипением полетела дымовая шашка.
– Выкурили, – удовлетворенно констатировал Чернышев, когда Сан Саныч, окутанный клубами дыма, позорно бежал. И крикнул вдогонку: – За порциями проследи, за порциями, мошенники у тебя на раздаче!
Заглушая гудками проклятия по своему адресу, Чернышев быстро разогнал остальных рыболовов, победно протрубил на прощание, и «Семен Дежнев» вышел в открытое море.
На сей раз прогноз Ванчурина не оправдался: во второй половине дня, подгоняемые ветром, налетели тучи и пошел дождь со снегом, а затем море разволновалось, температура воздуха резко упала, и началось обледенение.
– Зимняя муссонная циркуляция… – обескуражено оправдывался Ванчурин.
– Восточная периферия мощного азиатского антициклона…
Ванчурин был, пожалуй, лучшим синоптиком Дальнего Востока и ошибался, как утверждали моряки, один раз в году, и то в високосном.
– Тот случай, когда за ошибку объявляют благодарность, – успокаивал Корсаков расстроенного Ванчурина. – Алексей Архипыч, предлагаю поощрить синоптика! Мы собрались в салоне для обсуждения следующего этапа эксперимента. По плану это мероприятие довольно громко именовалось «теоретической конференцией», но материала для докладов накопилось пока что мало, и было решено просто обменяться мнениями – «потрепаться на научные темы», как выразился Никита.
Последними, замерзшие и обветренные, явились в салон Ерофеев и Кудрейко.
– Опаздываете, теоретики, – проворчал Чернышев. – Начнем с вас, пока не разморило в тепле.
– На палубе все еще полужидкая каша, а на такелаже слабый лед, – бодро сообщил Ерофеев. – Мы с Алесем, пораскинув своим скудным умишком, пришли к выводу: пока продолжается забрызгивание, лед будет образовываться медленно. Запиши крупными буквами, Никита, для вечности.
– Архимеды, – уважительно сказал Никита. – Неужели сами такое придумали?
– Наблюдение верное, – сказал Чернышев. – Только смотря при какой температуре воздуха. Сколько сейчас?
– Минус семь, – доложил Ванчурин.
– Значит, до конца забрызгивания быть на палубе каше, – утвердительно сказал Чернышев, – можно убирать лопатой. А вертикальные конструкции обледенеют быстрее: ветер их обдувает гораздо интенсивнее, чем палубу.
– Вряд ли, Архипыч, останется каша, – усомнился Ванчурин. – К двадцати часам, полагаю, температура понизится до минус двенадцати, ветер работает с норд-веста. Если к тому времени забортная вода не смоет кашу, она превратится в лед.
– Алексей Архипыч, когда, по вашим наблюдениям, лед достигает наибольшей прочности? – спросил Корсаков.
– Часа через три-четыре по окончании забрызгивания.
– А что скажут специалисты? – обратился Корсаков к гидрологам.
– Да, примерно так, – подтвердил Ерофеев. – Когда часть рассола вытекает или вымораживается, температура льда понижается, и он становится более прочным. Истина эта общеизвестна, а практический вывод предлагаю сформулировать таким образом: околку льда, если она не производилась в процессе обледенения, следует произвести сразу же по окончании забрызгивания, иначе потребуется в несколько раз больше усилий.
– И мысль правильная, я сформулирована толково, – кивнул Чернышев. – Если нет возражений, так и запишем. Вот молодцы полярники, недаром про вас в газетах пишут и по высшим нормам кормят – смекалистые ребята, с мозгом. Именно сразу же – в этом весь секрет. Я знавал капитанов, которые не торопились с околкой – чего там, придем в порт, успеем! – а потом лед становился, как камень, хоть отбойным молотком его кроши. Или, того хуже, начинался шторм, и тогда окалываться приходилось в аварийных условиях. Взять того же Васютина, – Чернышев скрипнул зубами, – это теперь он большой начальник, учит плавать других несмышленышей, а два года назад возвращался с промысла на «Алдане» в новогоднюю ночь, обледенел по дороге как сукин сын, а гнать наверх команду пожалел, отец родной: пусть ребятишки отдохнут, сохранят силы поплясать вокруг елочки. А в пяти милях от берега – крен под пятьдесят градусов, елочку побоку, SOS в эфир, и если бы случайный танкер не взял «Алдан» на буксир…