Одержимый женщинами — страница 46 из 63

– Морис, а дальше?

– Мори Морис. В этом вся задумка. Можете звать меня Момо Рири или Рири Момо, я все равно догадаюсь, что речь идет обо мне.

– Вы француз?

– Француз и член «Свободной Франции»[24]. Генерал де Голль и все такое.

Я заметила, что вся Франция свободна, что Германия капитулировала весной, а Япония – в день его поступления в наш госпиталь.

– Где мы? – спросил он.

– В Бирме. Вас доставил сюда с Тихого океана наш самолет.

Тогда я увидела, что в его глазах появилось волнение. Он схватил меня за руку и воскликнул:

– Господи, сколько же времени я здесь нахожусь?

– Неделю.

– Там на острове остались две женщины совершенно одни! Нужно сообщить кому-то, чтобы их нашли!

Так я узнала в тот вечер, что мисс Эсмеральда все еще жива. Доктор Кирби вызвал двоих офицеров из Рангуна, и они больше часа допрашивали Мориса.

Выходя из палатки, один из них сказал мне:

– Либо этот лягушатник совсем свихнулся от ваших уколов, либо мир перевернулся, а никто не заметил. Вы что, тоже находились на этой чертовой посудине, когда онаутопла?

Я подтвердила, что «Пандора» потерпела кораблекрушение и что пропала молодая женщина, психоаналитик из Лос-Анджелеса.

– Где?

– Примерно в тысяче миль на юго-восток от острова Рождества. Мы шли в Гонолулу.

– Боже правый! – сказал этот офицер. – Более невероятной истории мне слышать не доводилось!.. Прищепки для белья!

И он ушел с приятелем, пребывая в полной растерянности.

Когда я принесла Морису настоящий обед – стейк, гороховое пюре, фруктовый салат в коробочке, он с аппетитом поел. Он достаточно спал последние дни, и спать ему не хотелось. Он долго говорил со мной, но почти ничего не сказал о том, что пережил после кораблекрушения. Сказал только, что видел мисс Эсмеральду, она жива и была вместе с одной чилийкой, удивительной девушкой, бывшей студенткой Академии искусств в Париже, которая свободно говорит по-французски. Что касается остального, похоже, ему обещали вырвать язык, если он хоть что-то расскажет о себе.

Говорил о детстве в Марселе, о своей бабушке, которую очень любил, о коллеже Иезуитов, где воспитывался. Рассказал о своем обручальном кольце. Он был женат на самой красивой и самой милой женщине, о какой может мечтать любой мужчина, но они расстались уже двенадцать лет назад, и невозможно надеяться, что она до сих пор ждет его. Однако ему хотелось что-то послать ей, и он забеспокоился о своих жемчужинах.

Я показала ему мешочек и честно призналась, что одной не хватает. Он сам их не пересчитывал, но думал, что пока его перевозили из Джарвиса в Рангун, украли все или, по крайней мере, добрую пригоршню. Он положил мешочек под матрас, и мы пришли к обоюдному согласию, что инцидент исчерпан.

Потом я пошла спать на свое привычное место у входа в палатку. Прошлые ночи я спала голой, только под москитной сеткой, но в его присутствии, конечно, уже не могла снять блузку. Я решила, что принесу ширму и буду спать, как раньше. Он еще долго говорил. Спрашивал в темноте:

– Вы спите, Толедо?

– Без задних ног.

И его понесло. Сообщил про все фильмы с участием мисс Шу-Шу, которые он посмотрел. Про жару. Про заведение в Мозамбике под названием «Колесо крутится». Про обезьянку, которая спряталась на дереве.

Утром он спал спокойно. Я пошла принять душ и выпить кофе. Когда я вернулась, его не было. Я побежала поднять тревогу, но тут заметила на пляже его самого или кого-то на него похожего, только в вертикальном положении, и нагнала его. Он закутался в простыню, чтобы прикрыть наготу. Его длинные волосы, мокрые от назойливого дождя, прилипли к голове, виден был только один глаз.

– Вы что, рехнулись? – спросила я.

– Нужно рехнуться, чтобы оказаться в такой дыре. И это Бирма? Я бы сказал Сент-Мари-де-ла-Мэр после вселенского потопа.

Я уложила его в кровать. Угрожать ему, как я предполагала, было бессмысленно. Я дала ему понять, что если не будет вести себя разумно до тех пор, пока его соотечественники не явятся сюда и не прояснят его положение, пострадаю только я. Меня уволят, выгонят из флота. Он замолчал на несколько секунд, а потом своим единственным глазом подозрительно взглянул на меня и заметил, что я в халате:

– Как женщина может так вырядиться? – спросил он презрительно. – А ведь вы хорошенькая и фигура отличная.

Вечером, когда он увидел меня в блузке, он только слегка вздохнул, не более того.

Принесли ширму. Я поставила ее возле своей кровати. Когда после многочисленных партий в шашки пришло время спать, я погасила лампу Мориса. Сняла в своем уголке то немногое, что на мне было, и тут услышала:

– Погасите и свою лампу, Толедо. Я вижу вас как в театре теней, хуже не бывает!

Мы еще долго переговаривались в темноте на расстоянии пятнадцати шагов друг от друга. Он меня смешил. Очень странное чувство – лежать голой в огромной темной палатке и смеяться с мужчиной. Я хочу сказать, что даже если он не видит тебя, волнуешься и в то же время хохочешь громче обычного и без всякого повода.

На следующее утро я пила кофе и неожиданно поймала себя на том, что смотрю на свое отражение в окне столовой, конечно, это бывало и раньше, просто я не обращала внимания, но тут я поняла, что влюбляюсь в него.

С тех пор как я служу во флоте, у меня было трое любовников. Первый – капитан мед службы, я тогда стажировалась в Сан-Диего. Он производил на меня сильное впечатление. Второй – лейтенант, прямо из военного училища, умудрился сломать себе ногу, выделывая какие-то кренделя на трапе. Когда я с тысячью предосторожностей старалась аккуратно улечься на нем, распростертом на своем ложе страстотерпца, он тысячу раз повторял:

– Потише! Потише! Ты мне раздробишь мениск!

Поскольку до высшего офицерского состава мне было не дотянуться, я пошла на компромисс, и третьим стал матрос из Техаса, но всего на одну ночь перед высадкой в Лейте. Я подражала свой подружке – медсестре, с которой мы развлекались вместе, и старалась забыть войну. Но не забыла ощущение этой странной давящей пустоты в сердце, когда влюбляешься.

Итак, можно себе вообразить мое настроение в тот день, когда я отправилась в «Карлайл». Морис, как назло, вел себя особенно мерзко. Суп, видите ли, невкусный. Рыба несъедобная. И еще требовал, чтобы я его постригла. Потом заявил, что я его обкорнала. Все время, пока я брила ему бороду, он сжимал кулаки, будто его пытают, или чтобы двинуть мне хорошенько, если его порежу. Потом я обнаружила, что для француза он выглядит совсем неплохо, а он заявил, что в жизни не видел такую уродину, ну разумеется, как он заметил, до того в Америке ему бывать не доводилось. В конце я уже не могла сдержаться:

– Ну что вам от меня нужно? Тут никто не посмеет так говорить со мной! Не хотите, не обращайтесь ко мне!

Я стояла возле его койки. И по-идиотски расплакалась, как будто можно плакать по-умному. Я убежала в полной уверенности, что он читает меня как открытую книгу. И вечером не возвращалась. Попросила, чтобы ему отнесли обед и туда подсыпали снотворное, по крайней мере, отдохнем от него, а ночью часовой подежурит.

Я вернулась в нашу казарму, меня горячо приветствовали мои товарки, и улеглась спать голой – вот радость-то! А позднее, выплакавшись, как всегда бывает, когда глупеешь, я заснула без задних ног.

Назавтра – то же наказание, те же капризы. Обед ему принесла Падди, темноволосая толстушка с брекетами на зубах для выправления прикуса и добродушной невозмутимостью добермана, которому оторвали хвост. Она не знала ни слова по-французски, даже, наверное, из ресторанного меню. Когда я спросила ее, как Морис, она ответила:

– Приятный с виду, но без царя в голове. Пришлось ему угрожать, умолять, называть сукиным сыном, а он все пишет и пишет кетчупом на простыне «Толедо».

Не нужно объяснять, как это на меня подействовало. Я дала себе слово продлить эффект до ужина. Занималась всем на свете и всеми пациентами, кроме него. Затем погрузилась в мыло, зубную пасту и шампунь. Намазала лаком ногти на руках и на ногах.

Поменяла блузку, шапочку, трусы, сандалии и марку дезодоранта.

На закате солнца, затянутого дымкой, прелестная белокурая куколка, только что вынутая из коробки, принесла нехорошему мальчику все, что могли придумать лучшие кухни, чтобы удовлетворить французский вкус: соевый суп с красным перцем, стейк из буйвола, запеканку из макарон, яблочный пирог и прелестную орхидею – символ роскоши и дружбы.

Если бы можно было читать в уме этой куколки, ну, конечно, если предположить, что таковой имеется, то обнаружился бы следующий план: она заходит в палатку, он потрясен ее красотой и просит прощения. Ну а потом – будь что будет. И вот, несмотря на все их несходство и хотя она сотни раз еще девочкой в Толедо, Огайо, слышала: «French, they are funny race.[25] Говорите по-французски?», она отдается ему на перебуренной кровати, в невыносимой жаре сезона муссонов.

Никогда ничего не сбывается так, как себе представляешь. Он так и говорил.

Когда я вошла, он отвернулся, руки скрещены на груди, под спину подложены две подушки. Он дулся. Я сделала вид, что смеюсь на ним. Хотела поставить перед ним поднос. Он его отодвинул. Тем хуже для него. Я поставила эти вкусные блюда на соседнюю койку и ушла.

Ночью вернулась. Я уже не была куколкой. Была вымокшей под дождем медсестрой, неспособной понять мужчин, я просто делала обход. Зажгла лампу у него в изголовье. К ужину своему он не прикоснулся. Он не спал. Смотрел на меня грустными глазами, простыня измазана кетчупом, но отогнута так, будто он старался показать, что возраст капризов остался позади. Я сказала:

– Главный повар не будет в восторге. Этот черный из Вашингтона очень высокого о себе мнения, очень ревниво относится к своим правам. Он крупнее вас, и я не удивлюсь, если после того, как вы поправитесь, он расквасит вам физиономию.