Конечно, нельзя утверждать, что ты узнал человека за два дня, особенно если ты как бы подслушиваешь его с помощью диктофона, но, перенося слова актрисы на бумагу, мне часто хотелось что-то подправить или вычеркнуть. Повторяю, я не пользовалась этим ни в одном свидетельском показании. Я только надеюсь, что в ее рассказе сильнее, чем в других, постоянное подшучивание над собой в конце концов выявит больше, чем останется недосказанным.
Шу-Шу проводила меня на Косу двух Америк, откуда я и приехала. Она доверила мне письмо Кристофу. Не могу сказать, что сдержало меня, и я не распечатала конверт во время полета, – ощущение, что я предаю то ли их, то ли саму себя. Несмотря на грохот моторов, у меня в ушах звучит фраза, с которой она вручила мне его:
– Я ведь недоучка, и он все время надо мной смеялся.
Кристоф прочел письмо, положил в карман рубашки и долго оставался в задумчивости. Потом сделал глубокий выдох и сказал:
– Вот черт, как хочется выпить.
У нас уже сложились свои привычки. Я звала нашего слугу-мордоворота, и он приносил водку, хранившуюся в его шкафчике. Эта бутылка, купленная мною в городе, с каждым разом стоила все дороже, но Кристоф имел право выпить одну стопку бесплатно.
Макет «Пандоры» был закончен, теперь на столе, прикрепленном к стене, поднимался другой, его автор хотел точно воспроизвести бамбуковый плот, на котором он плавал в Тихом океане. В тот день я спросила его:
– А что ты будешь строить потом?
– Если будет время, возможно, сампан[35], на котором я жил с Шери-Чен. Или же могу сделать одну штуку, но в ней нет ничего высоко художественного, к тому же она может навести на мысль о том, как я сбежал отсюда в первый раз.
– И мне не скажешь?
– Совсем не хочу, чтобы тебя осудили за пособничество в чем бы то ни было.
– Ты же знаешь, я умею хранить тайны.
– Если их не знать, то хранить их совсем легко.
Так и не признался. Как впрочем, и не раскрыл план нового побега. Чтобы доставить мне удовольствие и ради удовольствия любить меня два часа в неделю, он согласился ждать до вынесения приговора, но не больше.
– Даже если мне скостят срок до трех лет, я все равно убегу.
Его поцелуи имели вкус водки и приключений.
По каким-то техническим, не помню уже, каким именно, причинам суд отложили на десять дней.
Главный судья Поммери сообщил мне эту хорошую новость по телефону перед тем, как перейти к плохой: он прочел «истории из жизни», которые я ему передала, даже очень веселился, читая некоторые пассажи. Например, про Шу-Шу и Иоко. Но в моих же собственных интересах, как и в интересах моих корреспонденток, лучше не предавать их огласке.
– Разве что, – сказал он мне, – ваш феноменальный клиент заверит каждую страницу и письменно потребует от меня присовокупить их к делу. Для него это мало что изменит, а по меньшей мере четырех женщин, давших показания, могут привлечь за лжесвидетельство, не предрешая ничего в отношении Дженифер Маккина, ее случаем в первую очередь займется американское правосудие.
Я впала в уныние. Это было в понедельник вечером. Всю ночь не могла заснуть. Кристоф никогда не проявлял особой готовности разобраться в откровениях своих бывших пассий. Он выдвигал различные соображения, но главное – ограниченное время моих посещений – мы могли проводить его более приятным образом. Признаюсь, что целиком разделяла это мнение.
На следующий день я принесла ему всего-навсего полторы сотни страниц свидетельских показаний. Я выложила их в присутствии Красавчика, пообещав тому все небесные кары, если он посмеет заглянуть в них хотя бы одним глазом в те два дня, на которые я оставляю эти бумаги узнику. Я еще дала этой образине пятьсот франков, на что он заметил, что у него два глаза, как у всех нормальных людей, и я должна посему дать еще пятьсот.
– Я глух, слеп и нем! – заявил он, пряча их в карман. – Это мой девиз!
Когда я осталась наедине с Кристофом, тот лежал на койке, погруженный в чтение истории Эммы. Он даже не заметил, что я раздеваюсь. Так прошло полчаса, пока я сидела рядом с ним. Несколько раз он смеялся. Он положил голову мне на колени, чтобы ему удобнее было читать. Машинально засунул руку и начал ласкать то, что я не могу назвать из стыдливости. Потом неожиданно помрачнел, собрал листки и произнес:
– Ты не должна показывать эти записи никому, я тебе запрещаю! Я и без того причинил много зла этой женщине!
Уходя, я все-таки оставила ему показания еще шести остальных.
Села в лодку и вернулась в Сен-Жюльен. У меня почти опустились руки, что было совсем на меня не похоже. Даже не было сил сходить, как когда-то Белинда, в деревенскую церковь и поставить свечку. Вера в чудо испарилась. И именно в тот самый вечер оно произошло, невероятное чудо!
Когда я вернулась в гостиницу «Великий Ришелье» с одним-единственным желанием принять ванну и пойти спать, я увидела, как ко мне направляется портье. Казалось, он испытывает большое облегчение.
– А, мадемуазель! Вас уже целую вечность поджидает какая-то дама в баре. Сейчас заказала двенадцатую рюмку коньяка…
Отдыхающие еще не пришли с пляжа. В углу небольшого пустого зала возле закрытого шторами окна сидела женщина без возраста с растрепанными волосами и печально поникшей головой. Кажется, если память мне не изменяет, она говорила сама с собой и продолжала говорить, когда я подошла к ее столику. Ее зеленое платье из искусственного шелка выше колена выглядело помятой реликвией, уцелевшей от оккупации, а декольте демонстрировало лифчик сомнительной чистоты. Я ее никогда раньше не видела, но когда она подняла на меня свои дымчато-серые глаза и я увидела ее одутловатое лицо и скулы, покрытые красной сеточкой сосудов, мне показалось, вопреки здравому смыслу, что я узнала ее. Не знаю почему, но я подумала, что она работала в «Червонной даме», и сердце мое сильно забилось. Меня пронзила неожиданная уверенность, что передо мной Саломея.
– Ты, что ли, адвокатша? – спросила она пропитым голосом, отгоняя сигаретный дым. Я Миш, или Ниночка, если так больше нравится. Подружка Жоржетты-жирафихи. Сядь, а то голова кружится на тебя смотреть.
Я села напротив.
– Позови халдея, а то он не хочет мне наливать больше.
Я заказала еще порцию коньяка. Она перегнулась через стол, чтобы посмотреть на меня. Но глаза ее вряд ли меня видели.
– Это отвратное место здорово изменилось, – сказала она. – Просто не могу поверить, что я здесь протирала задницу всю свою молодость.
Я не понимала. От нее я узнала то, о чем молчал весь город: я жила в бывшем борделе. За десять недель весной «Червонная дама» превратилась в «Великого Ришелье». Обновили фасад, поставили перегородки, добавили два современных крыла, расширили парк, соорудили два корта и бассейн, и все это покрасили в белый цвет, положили розовый асфальт, вставили окна фирмы «Сен-Гобен». Бар, в котором мы сидели с Мишу, был частью большого зала, где раньше стояли банкетки для девушек. Моя комната, как она мне сказала, когда я ее описала, была бонбоньеркой Эстеллы, вертепом, где развратничала Саломея.
Я могла всю оставшуюся жизнь искать в свободные дни «Червонную даму» в Морских Коронах. А она оказалась здесь, возле соснового леска, окаймлявшего пляж, как раз на выезде из Сен-Жюльена. И вопреки ее окончательной трансформации, роскошный облик заведения, который я рисовала в своем воображении, по мере рассказов ее обитательниц постепенно тускнел. Как все это было далеко от хрустальных люстр, великолепных нарядов, шампанского, рояля Белинды! И также далеко от гостеприимного дома, привечавшего нотариуса и аптекаря, игристого вина и старого пианино Зозо! Мишу говорила, прикуривая одну сигарету от другой:
– Это был самый убогий притон на свете – мерзкий бордель для солдат, куда еще заглядывали какие-то рыбаки, которых не отпугивала грязь. Лакали дешевое красное вино, слушали пластинки на старом хрипящем патефоне, который иногда на целую ночь заклинивало на «Смелее ребята, будем небо обнимать… мать… мать… мать». Черт побери! Сколько можно голосить одно и то же?
Она нашла меня по объявлению в газете. Жила она в Сенте и приехала на автобусе, если я правильно поняла, ее приютили цыгане, где-то рядом с городской свалкой, там всегда можно отыскать какое-то чтиво. Притом что она была наполовину слепой, она любила читать, особенно хронику, некрологи и изредка объявления. Она первая и, вероятно, единственная ответила на несколько строчек, опубликованных Эвелин Андреи в июле в газетах Юго-Запада.
Я пообещала вернуть ей деньги за дорогу, купить очки и выделить некоторую сумму в качестве гонорара за информацию, которая, по ее словам, должна сильно меня заинтересовать.
Она залпом выпила коньяк, ее передернуло, но, храбро уняв дрожь во всем теле, она рассказала мне жуткую историю.
– Я не всегда была такой, как сейчас, – говорила Мишу. В те времена, двенадцать лет назад, теперь-то кажется, что сто лет прошло, я была как желторотый птенец, вылупившийся из скорлупы, иначе говоря, из захолустья неподалеку от Сен-Флу, где я пасла коров, дорога там поворачивает в сторону холма Ля Бют. Я едва успела протереть гляделки, как меня тут же подхватил специалист танцевать вальс задом-наперед.
Глазища у меня были огромные, не серее моей жизни, я была крепко сбитая, волосы до талии, я их обесцвечивала перекисью водорода и розовые щеки, как у матрешки. Шутки ради я всем плела, будто знаю, какой вихрь сбил с ног мою мамашу, когда она собирала урожай, что соблазнил ее принц откуда-то из степей, мерзавец, одним словом. Поэтому иногда меня называли Ниночкой[36].
Так вот, как-то ночью я сижу с товарками в зале, прокуренном вояками и нашими горлопанами, на нас одинаковые рубашки из хлопка и одинаковые чулки, перехваченные наверху веревкой, задница голая, чтобы дело сладилось побыстрее, а морды так размалеваны, что рассмешишь даже гробовщика. Тащу я наверх одного служивого, которого уже обрабатывала раз двадцать, капрала по имени Ковальски, пьяного вдрабадан, как умеют поляки.