Одесса — Париж — Москва. Воспоминания художника — страница 25 из 75

Вокзальные часы показывают двенадцать. Осталось двадцать минут до отхода поезда. Началось прощание. Все меня крепко обнимали, глубоко заглядывая в мои усталые глаза. Крепко пожали мои холодные руки. Целовали. Все было насыщено сердечной искренностью. Я чувствовал, что с сердцем происходит что-то неладное.

Первым заговорил Федер.

— Дорогой друг, — сказал он мягким и бодрым голосом. — Мне тяжело расставаться с тобой, я очень к тебе привык. Всем сердцем чувствую, что уезжаешь надолго. Может, на год-два, а может, больше. Жизнь, мой друг, неумолимый, жестокий режиссер… — Он смолк, а потом продолжал: — Всегда пиши, при любых условиях пиши. Вспоминай о Париже. Ты его не поругивай… Он к тебе тепло относился. Ты просто его не понял…

Федер улыбнулся, ему, вероятно, после грустных слов захотелось пошутить, перед моим отъездом сказать что-нибудь веселое, и он сказал:

— Подумай, он тебе дал много утешений, — великолепную мастер скую на Рю де ля Санте, 32, рядом со знаменитой тюрьмой Санте. Над ее входом, на верхушке ворот имеется историческая революционная надпись: «Свобода, Равенство, Братство». Ты, конечно, скажешь, какая ирония. Потом, — добавил он, — напротив мастерской твоей женский монастырь.

Каждое утро в открытом окне у ворот ты видишь нежные женские руки. В одной — кружка молока, в другой кусок белого хлеба. Вот тебе готовый завтрак! И невдалеке от мастерской знаменитая парижская венерологическая больница Кашена. Чего тебе, друг мой, еще надо?

Мы рассмеялись.

* * *

Началась трогательная сцена — передача сувениров. Мой пульс усилился.

Первым, как всегда, выступил Ося Мещанинов. Он мне принес большую жестяную коробку с лефрановской гуашью. Чудесные краски!

— Будешь писать — меня вспомнишь, — улыбаясь, сказал он. — Ты, друг, получаешь отпуск на один год. Не больше. Осенью в будущем году ты должен быть опять с нами. Прощай! До свидания!

Инденбаум, с присущей ему скромностью, сказал мало, но тепло.

— Гляди, друг, любуйся! И не забывай автора. — Он вынул из сумки небольшой каменный женский торсик и стыдливо его мне передал.

Леон торжественно, с широко открытыми глазами преподнес небольшую книжку-монографию об Эдуарде Мане.

— Дарю тебе, — сказал он, — книжку, с которой можно хорошо и интересно прожить всю свою жизнь. Береги ее. Прощай!

Наконец Жак Малик. Он мне принес завернутый в холстик, небольшой, но приятный по форме, стульчик.

— Я ничего не скажу, — громко прошептал он. — Стульчик, когда к тебе привыкнет, все расскажет.

— Да, вспомнил, — сказал он, — Кремлев просил у меня на память небольшой натюрмортик. Вот он. Бери. — Я взял.

Я всех крепко расцеловал.

До отхода поезда осталось пять минут.

Пять минут, которые западут в память и никогда не увянут.

Поезд тихо оторвался от вокзала и друзей и медленно, неохотно, словно зараженный моим состоянием, пошел.

Я вошел в вагон и стал у окна. Поплыли каменные заборы, крыши с высокими, тонкими трубами и нежно-голубое небо.

— Прощай, — прошептал я, — город, где учился искусству, страдал и созрел как художник.

* * *

В поезде остро почувствовал, что я один. Без Парижа и без друзей. Нет Мещанинова с его широкой и жаркой душой, Федера с его светящимся, улыбающимся умом и непотухающим сердцем. Нет талантливого художника и философа Кремня, нет обещающего радостную жизнь Инденбаума…

Никого около меня нет. Каким мужеством надо обладать, чтобы выносить одиночество!

Нет «Ротонды» с ее пестрой публикой, вкусным кофе и превосходными круасанами. Нет Люксембургского музея и Люксембургского парка с отдававшим свою свежесть фонтаном Карно.

В окне — поля, поля и равнодушные облака. Изредка — погруженные в дрему серые деревни с осенними садами.

Чтобы отогнать пристававшую ко мне тоску, я вынул из кармана записную книжку с записями. Опять вспомнил знакомую, гениальную фразу Достоевского. «Париж, — город, где можно страдать и не чувствовать себя несчастным».

Мюнхен

Усталый после дружеских проводов, я прилег отдохнуть и под ритмичный стук колес вагона быстро уснул. Разбудили сидевшие около меня, громко говорившие на немецком языке пассажиры. От них я узнал, что мы находимся в Германии и днем, часов в двенадцать, будем в Мюнхене.

Мюнхен меня интересовал. «Это, — говорили мне парижские друзья, — теперь, после Парижа, второй художественный центр. Он славится мировыми музеями, прекрасными частными коллекциями и интернациональной академией».

Друзья советовали на денек в Мюнхене задержаться и ознакомиться со всеми его богатствами. Когда еще попадешь в этот славный город!

В одиннадцать часов поезд медленно, с достоинством подошел к Мюнхену.

Захватив на всякий случай два парижских этюда («Вид Нотр-Дама» и «Кафе „Ротонда“ в обеденный час») и сдав свой реквизит в камеру хранения, я пошел бродить по прославленному, незнакомому городу.

Было двенадцать часов. Я вспомнил, что сейчас весь Париж обедает, и у меня появился аппетит. Я зашел в первое попавшееся кафе. Позавтракав и узнав у хозяина кафе, где находится ближайший антикварный магазин, я туда направился. Нашел. Представился продавцам как художник, едущий из Парижа в Россию.

Меня встретили с нескрываемым подозрением, смешанным с улыбкой. Продавцов интересовали рассказы только о Париже — об этом удивительном городе. И я героически борясь с грамматикой немецкого языка, рассказал о Париже почти все, что знал о нем. Слушали меня с нескрываемым вниманием. Я говорил о Париже, а мечтал о продаже моих этюдов.

После моих пестрых и утомительных рассказов один из продавцов, высокий, худой, с задумчивым взглядом, дружески обратился ко мне:

— Скажите, господин художник (в Париже вам сказали бы «Шер месье»), что это у вас в руке? Не ваши ли работы?

— Да.

— Покажите!

Я показал. Все трое прилипли к моим этюдам.

— Продаете? — спросил высокий продавец.

— Если хорошо заплатите, продам.

— Сколько вы хотите за оба этюда?

— Пятьдесят марок.

— Дороговато. Сорок дам. Учтите, что для них нужны две рамки и обязательно золотые.

— Хорошо, берите. В дороге деньги очень нужны.

Продавец с подчеркнутым достоинством из кармана пиджака вынул пачку денег, отсчитал сорок марок и, дружески улыбаясь, передал их мне.

Я сказал «мерси».

Узнав, как добраться до центрального музея, я его поблагодарил, откланялся и скорым шагом отправился в мюнхенскую картинную галерею. Было три часа. В шесть уходит мой поезд. Надо было торопиться.

На входных дверях галереи висела полотняная вывеска: «Выставка произведений художника Г. Гольбейна (1498–1543)». Выставка на меня подействовала вдохновляюще. Я быстро поднялся наверх и увидел гениальное, немеркнущее искусство. «Ради таких минут стоило прожить целую жизнь!» — подумал я.

Я, кажется, близко стоял перед тем, что мы понимаем под счастьем больших форм.

Но долго восхищаться произведениями Гольбейна я не мог. Надо было спешить. К сожалению, я не нашел в себе нужного мужества остаться в Мюнхене еще на один день. Ради Гольбейна!

Я бросился в залы Менцеля и Либермана, чтобы поглядеть на их картины и узнать, что представляет собой современное немецкое искусство.

Менцель вырос на традициях позднего академизма, а Либерман всем своим творчеством принадлежит импрессионизму. Очень ярко чувствуется влияние Клода Моне и Эдуарда Мане. Великолепный колорит.

Первый — мастер с виртуозной техникой, второй — поэтичный и сдержанный живописец наших дней и наших чувств.

Время меня подгоняло. Пять часов. Надо еще заскочить в кафе и купить на дорогу чего-нибудь к вечернему чаю: полдюжины бутербродов с сосисками и сыром.

В шесть часов мой поезд мягко, не теряя чувства достоинства, отошел из Мюнхена.

На границе

В три часа дня поезд прибыл в немецкий пограничный город Катовицы. Кондуктор обошел вагон и заявил, что поезд дальше не пойдет — граница.

Я собрал свои вещи и направился на вокзал искать высокого человека с длинным носом и стриженой бородкой. У меня было к нему письмо от Малика. В письме Малик просил заболевшего в Париже друга, хорошего художника, переправить через границу.

Такого человека я встретил, как только вошел в вокзал. Мне посчастливилось. Я ему передал письмо. Прочитав его, человек этот внимательно разглядел меня и деловито сказал:

— Ждите меня здесь, через час вернусь.

Через час он вернулся:

— Идемте, художник. Вас уже идет пограничник.

Мы торопливо пошли к границе. Должен признаться, что, приближаясь к границе, я начал испытывать смешанное чувство беспокойства и робости. Я старался подавить в себе это чувство. Безуспешно. Оно не подавлялось.

Вошли в уютную аллею пожелтевших лип и остановились около глубокого рва.

— Дальше, — сказал мой гид, — вы пойдете без меня. Вы видите полосатую будку? — сказал он, указывая рукой. — Там вас встретит пограничник.

И добавил:

— Не бойтесь! Идите смело! Он добрый человек.

Пожелал мне счастливо добраться до Родины, поклонился и ушел. Поднялся ветер, я взглянул на небо, приближалась огромная грозовая черносиняя туча.

Чтобы не попасть под дождь, я прибавил шагу. Навстречу мне шел пограничник, вооруженный винтовкой и тяжелой кобурой. Я разглядел его — простое приветливое русское лицо.

— Здравствуй, — сказал он доброжелательно. — Что это у тебя за багаж? Ты чертежник?

— Нет, — ответил я, — художник. Жил в Париже, учился малевать. Заболел и еду на Родину подлечиться.

— А долго ли ты там прожил?

— Два с половиной года.

— Стосковался по Родине. В гостях хорошо, а дома, говорят, лучше.

— Да, лучше.

— А что у тебя в папке?

— Мои работы.

— Покажи.

Я открыл папку и показал мои работы. Это были зарисовки рабочих и улиц, где они живут. Он одобрительно покачал головой и дружески сказал: