— Спасибо, добрые люди! — сказал казак и, легко стегнув нагайкой лошадь, ускакал.
Под вечер, когда отяжелевшее небо повисло над притихшей дорогой, мы въехали в деревню Суббоцы. Вокруг нас выросли и засуетились крестьяне. Нас ввели в хату, освещенную жестяной лампой. За столом, уставленным полупустыми бутылками, сидели два сильно подвыпивших парня с красными лицами.
Нам сварили мамалыгу. Мы ее ели с соленым арбузом.
1937 Москва. Семья Нюренбергов.
В верхнем ряду стоят (слева направо): Амшей, Роза, Лев, Евгения, Яков. Внизу сидят (слева направо): Давид, Любовь, отец Марк Нюренберг, Анна, Дарья. Матери и брата Исайи к тому времени уже не было в живых.
Утром пони лихо въехали в Елисаветград. Петропавловская церковь первой приветствовала нас, потом потянулись кладбищенские памятники, заборы и двухоконные заспанные домики. Я радостно узнавал с детства знакомые места.
Остановились мы в старом заезжем дворе Плотникова. Рядом с аптекой на Большой Перспективной. Пан распряг пони и накормил их. Потом пошли договариваться об ужине и ночлеге.
По дороге я сказал пану:
— Дорогой друг, я пойду, поищу знакомого художника и у него узнаю, где можно купить хороших красок и кистей.
— Хорошо, — сказал он. — Только не задерживайтесь.
Я ушел. Добравшись до моста, я прибавил шагу и понесся на Пермскую к своим. Мать и отца я нашел в подавленном состоянии. После погрома они пожелтели и осунулись.
— Погибло много друзей и знакомых… — начала мать свой скорбный рассказ. — Убиты отец и старший брат твоего друга — художника Зоси Константиновского… Говорят, что они были убиты на глазах Зоси, который чуть с ума не сошел. После похорон он куда-то сбежал… Убит закройщик Краснопольский — твой приятель. Он у нас бывал. Он спрятался на чердаке, но его выдала домработница. Ах, какой это был золотой человек! Убит также твой первый учитель…
Много печального рассказала мать в тот вечер. Медленно скатывались крупные слезы на ее голубую кофту. Отец курил и изредка шептал: «О, Боже мой! О, Боже мой! Где ты был во время погрома? Не стыдно тебе!» Молча слушал я сетования отца на Бога. В горле закипали слезы. Минутами мне казалось, что старики с нетерпением ждали меня, чтобы поделиться и облегчить свою перегруженную горем душу. И сейчас после рассказа им легче.
Никогда не увянет в моей памяти печальный образ моих настрадавшихся стариков.
И теперь, когда я пишу или рисую старых людей, передо мной ярко оживает этот непотухающий скорбный образ. О себе я решил ничего не рассказывать. В другой раз поделюсь с ними.
После долгого молчания мать углом головного платка вытерла слезы и тихо сказала:
— Жена твоя приехала. Остановилась на Кущевке, в амбулатории у Даши. Там спокойнее. Деви где-то здесь, под Елисаветградом, в каком-то продотряде. Говорят, что эта служба очень опасная… Одни на боевом фронте, другие — на тифозном… Все разбрелись… Мы почти одни.
Я старался ее успокоить:
— Скоро, — сказал я, — наши придут. Все изменится к лучшему. По терпи немного…
После ужина, около девяти часов вечера я распрощался с родителями. В дверях мать меня задержала.
— Постой, сынок, еще раз на тебя погляжу. — Она вытерла глаза, обняла меня и вновь заплакала.
— Довольно, мама! Неужели ты за это время недостаточно наплакалась?
— Поплачу, и на душе легче.
Я ее расцеловал и ушел. На улице было темно и холодно. Я устремился в глухой район на Кущевку, в амбулаторию.
Там меня встретили радостно. Точно я им принес невиданное счастье. За чаем жена рассказала, как добралась из Николаева до Елисаветграда. Поставив на стол недопитую чашку, она медленно начала:
— Николаев захватил известный палач генерал Слащев. Начались расстрелы и вешания. Утром казни, а по вечерам — балы. Стало страшно. Надо было бежать. И я побежала на вокзал…
Глубоко вздохнув, она продолжала:
— На главном пути стоял товарный поезд. Он был набит деникинцами. Что делать? Я решила подойти к одной из теплушек и попроситься подвезти меня до Александрии, сказав, что еду к больной матери. Меня посадили. В вагоне ехал деникинский штаб какой-то части и духовенство. Если бы не духовенство, конечно, я бы пропала… Добралась до Александрии, но тебя уже там не было. Знавшие тебя сказали, что ты уехал в Елисаветград. Надо было пробираться в Елисаветград через Знаменку. В Александрии на путях — ни одного поезда. Маневрировал лишь какой- то паровоз. Как быть? Я обратилась к машинисту. Он сказал, что поедет на Знаменку. «Дяденька, — упрашивала я, — отвези меня в Знаменку, у меня там мать больная». Он неохотно согласился. «Полезай на площадку, — сказал он строго, — да держись крепко за перила, а то снесет». Я полезла и ухватилась за перила. Так я добралась до Елисаветграда!..
После чая сестра сказала мне:
— Оставаться тебе здесь опасно. Ночью деникинские патрули заходят в амбулаторию погреться и долго сидят. Думаю, что тебе лучше перейти в сарай. — И немного погодя добавила: — Там много соломы, тебе будет тепло. Дам подушку и шинель. Не замерзнешь.
— Хорошо, — сказал я.
И пошел в сарай. Уснуть долго не мог. Все ворочался с боку на бок. Передо мной возникали страшные картины убийства моих друзей, светлых и добрейших людей… Я отчетливо видел их мертвые, залитые кровью страдальческие и суровые лица.
Старик Константиновский — рабочий-большевик… Он прятал у себя революционеров, в их числе был известный подпольщик Довгалевский. Константиновский для всех нас был символом человека с чистым, отзывчивым сердцем. Невыразимо жаль Краснопольского… Он прожил в Париже двадцать три года и тянулся на родину, где думал спокойно дожить свой век… Его убили и раздели… А мой учитель! Мой первый «меценат»! Он собирал мои ранние рисунки. Трогательно следил за моими успехами. Радовался. Остается только одно: отомстить за убитых…
Думал я еще о пане Пытлинском. О моем спасителе. Я его обманул. Он меня, вероятно, здорово ругает: стоило ли спасать этого парижского художника? Что пан, вернувшись в Знаменку, скажет полковнику? И что ответит ему полковник? Бедный директор цирка! Человек с теплой и артистической душой. Но что я мог сделать? Вернуться в 3наменку?
Уснул я перед рассветом. После петухов. Утром меня разбудил шурин — врач Хмель.
— Вставай! Позавтракаем и пойдем по больным. Наденешь шинель с красным крестом, возьмешь сумку с медикаментами и будешь моим ассистентом.
Так и сделали.
После завтрака Хмель повел меня в тифозный район.
— Увидишь, — сказал он, — больных и их страдания.
За скотобойней стояли одинокие небольшие убогие хаты. Мы вошли в ближайшую. Обычное жилище бедняков: стол, два табурета, старая железная кровать, мешочки на стенах, бутылочки на подоконнике, засиженная мухами пожелтевшая фотография и керосиновая лампа.
На кровати, покрытой старым лоскутным одеялом, лежал старик с лицом рембрандтовских персонажей. Хмель дружески поздоровался с ним.
— Как самочувствие, отец?
— Лучше, дорогой доктор! Спасибо за добрые слова!
Приказав мне вскипятить чайник, Хмель стал выслушивать больного.
— Буду ли я жить, доктор? — спросил старик.
— Будешь, будешь, сердце крепкое. Истощен ты очень, питаться надо. И все.
Мы напоили больного сладким чаем, дали ему принесенного белого хлеба, потом дали лекарство и, попрощавшись, пошли дальше.
Во второй избе лежала мать с девочкой. Около них озабоченно суетилась старуха. Хмель выслушал больных, дал лекарство и, отозвав старуху, сказал ей:
— Больше крепкого сладкого чая давайте. Я вам принес в пакетике сахару и чая.
— Спасибо, спасибо, дорогой доктор, — зашептала старушка.
Мы обошли около двадцати больных. Повсюду нищета, голод и страдания… Возвращаясь домой, мы долгое время шли молча. Заговорил Жорж.
— Вот ты художник, — в неожиданном порыве сказал он, — пишешь картины для народа. Все радостные, словно всюду и всегда праздник. А ты видишь, сколько страданий вокруг нас? Почему ты не показываешь страдания людей? Ведь страданий гораздо больше, чем радостей!
— Пишу, — ответил я, — но сравнительно мало. Пойми, Жорж, что у нас разные цели и стремления. Ты врач, и долг твой — облегчать страдания людей, я — художник. Мой долг — внушать людям оптимизм, радость бытия… волю к жизни… В чем-то мы сходимся — мы оба обещаем надежду… счастье…
Как-то вечером, на третий день невеселой кущевской жизни, я вышел поглядеть на людей и немного рассеяться. И вдруг страшная, символическая картина встала передо мной — я увидел эвакуацию тифозных деникинцев. На широких крестьянских санях, на соломе, укрытые измятыми шинелями, лежали тифозные. Их желтые худые с голубыми пятнами лица выражали нечеловеческие страдания… Ни одного жеста, ни одного движения. Тишина и покой. Среди них, вероятно, были и мертвецы. Страшный обоз сопровождали крестьяне в шубах и овчинных шапках. Они шагали молча и медленно.
Я простоял около получаса, а сани с больными и лошадьми будто все плыли… и плыли… Бесконечная, страшная река.
Елисаветградская газета
Через несколько дней, под утро, пришли наши. Боя не было. Была только перестрелка. Деникинцы бежали. Наши заняли город. В Елисаветграде настала нормальная мирная жизнь.
Красные вошли в субботу, а в понедельник утром я уже сидел в кабинете секретаря уездной партийной организации Иосифа Могилевского и вел с ним беседу.
— Пришел предложить вам свои услуги, — сказал я.
— Очень рад, — ответил Могилевский. — Конкретно, что вы можете предложить?
— Могу собрать при партийном комитете местных художников и организовать мастерскую, где будут делать не только большие портреты вождей, но и цветные агитплакаты.
— Я рад вашему предложению, — с сияющим лицом сказал он, — Мы очень нуждаемся в портретах и плакатах… Уездные партийные работники засыпают нас требованиями выслать агитплакаты, но у нас ничего нет… Вы пришли вовремя. — И подумав, он добавил: — Обещаю вам подыскать помещение, найти фанеру, холст, бумагу и краски. И, конечно, — улыбнулся он, — мою горячую помощь во всех делах ваших.