Одесса — Париж — Москва. Воспоминания художника — страница 37 из 75

— Вы будете рассказывать, а я вас буду рисовать, — предложил я ему.

— Помню, — начал он, сильно щурясь, точно перед ним стояла яркая картина прошлого, в которую ему трудно было вглядеться, — хорошо помню его мальчиком. Это был такой шалун, каких я никогда не встречал. Помню его бесчисленные проделки, за которые ему и нам влетало. Особенно доставалось от него нашим богачам. Он их хватал за фалды и осыпал злыми шутками. Мы его очень любили, так как видели в нем своего атамана.

Помолчав, старик продолжал:

— Отец Шолома Алейхема, должен вам сказать, не любил хныкать. Это был живой человек. Он часто говорил: «Если человеку не везет на одной стороне улицы, он должен попробовать вторую». Когда дела его пошатнулись, он ликвидировал свой винный погреб и завел заезжий двор. Заезжий двор, как и винный погреб, обогащал Шолома Алейхема бесконечными наблюдениями. На заезжем дворе останавливались крестьяне, маклеры-купцы, помещики и чиновники. Шолом Алейхем помогал отцу вести хозяйство. Я его часто видел во дворе, среди крестьянских подвод и местечковых бричек. В это время он уже начал пописывать не большие пьески и рассказики. Первыми его читателями были проезжие местечковые евреи. Они смеялись и, вероятно, не очень радовались. Потом… дела у отца опять пошатнулись. Знаете, когда вас полюбит не удача, она от вас долго не отцепится… Родители Шолома Алейхема вынуждены были бросить заезжий двор и наш веселый городок. Мы надолго потеряли из виду Шолома Алейхема. Потом мы узнали, что он студент и учится в Киеве…

Кончив свой рассказ, Новик встал, поглядел на мой рисунок и, усмехаясь, спросил:

— Что вы нашли во мне такого замечательного? Я ведь не знаменитый писатель, а только простой сапожник. Впрочем, я понимаю! Теперь хорошего сапожника уважают не меньше, чем хорошего писателя.


Рис. Нюренберга «Шолом-Алейхем в окружении своих героев» — с. 75 альбома 1963


Вечером он предложил мне нарисовать дом, где родился знаменитый писатель. Мы шли по тихим, пыльным улицам с поразившими меня огромными липами. Новик указал на скромный белый дом с коричневыми резными ставнями. У дома стояло старое сутулое дерево. Его тяжелые ветви устало лежали на крыше.

— Где же памятная доска? В этом доме, наверное, музей Шолома Алейхема? — спросил я.

— Ах, стыдно рассказывать! — Новик печально улыбнулся.

— Неужели Шолома Алейхема так мало ценят в Переяславе?

— Население ценит, но наш городской совет… — Новик сделал паузу. Потом, волнуясь, заговорил о работе переяславских хозяев: — Что им Шолом Алейхем! Ни школы, ни библиотеки, ни музея его имени. Только после долгих просьб и хлопот, когда мы им доказали, что Шолом Алейхем нам, советским людям, близок, что он ненавидел богачей и служителей Бога и всегда тепло писал о бедных и нищих, и что он, наконец, сам часто голодал, — назвали какой-то кривой и убогий переулок «улицей Шолома Алейхема».

Потом радостно добавил:

— А я думаю дожить до того времени, когда на нашей главной улице будет поставлен памятник знаменитому писателю…

Из дневника

Одесса 1916–1920 гг.

1916

7 июля приехала Полинка. Она поселилась на даче неподалеку, где она купалась и жарилась на солнце. Запомнились первые сумерки в степи и ночь в ее комнатке с биением маленьких дешевеньких часов. Я просидел у нее полтора часа. На ней была чертовски белая блузка, придававшая ее лицу какой-то необычайный, женственный аромат, и сейчас чувствуемый мною.

У нее на спине и руках совсем слезла кожа. Ее кожа цвета какао. Поздоровела. Бешено рада. Вот чертик.

Последняя лунная ночь на берегу спавшей речки, в которой ярко отражена воспаленная ночь, и безумная луна, и ее глаза, залитые луной.

Мы просидели молча целый час. Деви с одной страстной еврейкой шатался на высоком берегу и в роще.

Великолепно грустила Полинка, этот чертик, умеющий грустить, когда надо.

Полинка уехала 29 июля. Я никогда не забуду ее фигурки, покрытой живостью и свежестью. В последний раз она обернулась уже из трамвайного вагона. Деви помогал ей нести вещи.


1914. Молодая женщина (Полина Николаевна Мамичева). Бумага, карандаш. 28×11


1917, 3 января (кажется)

Опять появился мой лютый и вместе с тем дорогой чертик. Началось с небольшого концерта. Несколько слезинок за то, что меня «не было на вокзале», и несколько слезинок потому, что я «не приготовил комнаты». Потом отношения исправились. Поселились на Садовой, 12, в доме какой-то неприятной и противной Завалько. Сами топили. Это было большое наслаждение. Опять кофе. У чертика славное платье и прекрасные чулки, придающие ей грациозность. Лицо ее такое же молодое и такое же задорно-ангельское. Прическа изменилась. Научилась лучше и изящнее обходиться со своим туалетом. В огромных ботах йодистого цвета, в лукаво-задорной небольшой шляпке, украшенной золотой вышивкой, в белой вуальке, придающей ей приятно дорожный вид. Она очень своеобразна и интересна.


Кажется, 5 января

Небольшой, но свирепый концерт со всеми характерными особенностями. Схватка на улице, лютое лицо, желчные и тяжкие слова, молчание и, наконец, поцелуи. Опять кофе, ветчина, газеты. Прочли пару сказок Андерсена.

Чертик был на уроке рисования в школе для девочек.

«Бегаю по урокам и оставляю своего чертика совершенно „одинокую“». Эти трогательные слова мне бросила Полинка.

Были на кладбищах. Еврейском, немецком, католическом. На последнем сторож нам показал набальзамированного покойника в цинковом гробу, отбывающего там 13 лет. Лицо покойника сильно выжглось в нашей памяти, и мы с удовольствием запомнили этот интересный день. Отогрелись в сторожке на немецком кладбище. Нас накормили и напоили. Полинка великолепно себя чувствовала. Нам показали умеющую плакать собаку.

Наша собачушка Леда мерзнет. Сильные морозы и вьюги. Ночью в нашей комнате душно от жары, а утром лютая зима.

Я прозвал чертика «фурией». А она меня «пройдохой». Ничего, в общем. Пьем кофе, какао. Читаем газеты, толкуем отчаянно и энергично о политике и заканчиваем разговоры прекрасным какао.


1918. Odessa. Полина Мамичева


11 января

Моя «фурия» выпила весь спирт и, тоскуя, когда я на уроках, опорожнила бутылку «муската». Был маленький, жиденький «концертик». Было от него и ей, и мне скучно. Огня в нем не было, так мы оба решили.


18 января

Полинка уезжает. В виде прощального бенефиса и особой нежности ко мне был дан еще один «концерт». Мы изрядно поругались и, разумеется, оказались двумя «извергами, кровопийцами, бездушно сосущими кровь». Я оказался старым бандитом, аферистом, жуликом, пройдохой и чуть-чуть прохвостом.

Пили в чайной чай, и оба изумлялись, как это такие добропорядочные люди, как она и я, могли поругаться. В самом деле.


19 января

Уехал чертик. На вокзале он был по отношению ко мне особенно вежлив и нежен. Ансамбль был нарушен «пресловутым изгнанием». Эта веселая и столь же грустная история меня утешила. И весьма раздражила. Но она была так мила и вежлива, что я решил быть только «симпатичным».

Запомнились последние прощальные поцелуи. Вагон, офицеры, носильщик, отказавшийся внести в вагон мешок с изюмом, чаепитие в низенькой и неопрятной чайной, и мое усталое лицо, и отчаяннейшая теснота. Шубы, красные лица, жар из дверей и жестокий холод.


1 мая, 8 ч. вечера

Совершенно неожиданно с шумом и проклятиями опять чертик навестил меня. Я был в ученическом помещении. На ней было старое непромокаемое пальто. Опять грустное лицо, яркие губы, протянутые ко мне, и лакированные туфельки. Я читал лекцию о композиции, форме и цвете. Черт мне мешал, и я, видно, немного волновался. Кажется, некоторые это поняли и тайно выражали мне свои искренние соболезнования.

Нет свободного номера? Эти жуткие гостиницы! Переночевали в какой-то удручающей комнатушке на Ново-Рыбной.

Умиротворенность. Были на море. Поселились на Никитской, 67. У меня все рефераты, аттестат, задания и беготня.


7 мая — холодное отношение ко мне, к миру, к человечеству и к нашему будущему.

Были на море опять. Полинка великолепно барахталась в холодной еще воде. Ее небольшая, крепкая и свежая фигурка чудесно боролась с морем.

Загорает и дуется.

Я уезжаю в Елисаветград. Концерт.

Меня вышвыривает мой чертик с книгами, которые я получил от учеников за лекции. Мой пиджак на полу. Слезы. Упреки. Поцелуи. И бегство на вокзал.


13 мая

Ужасная тряска в уборной 1-го класса. Елисаветград. Жара. И важный начальник. Поездка на крыше в Херсон.


23 мая. Вечер. Гостиница «Франция»

Вышла моя фурия. Ах, почему я ее опять не встречал!

Упреки. Но мне ласками как-то особенно быстро удалось их ликвидировать, и мы отправились чай пить. Я заметил, что в Одессе она загорела, отдохнула от меня и от волнений.


24 мая катались на лодке.

Виктор добр и великолепен. Купались. Обошли несколько бульваров, чайных.


25 мая пешком пошли в психиатрическую лечебницу. Дорога чудесная. Яркое синее небо, жаворонки. И мы с чемоданами и вещами. Чертик остановился у крестьянки, а я в лазарете. Я в халате среди испытаний. Жду чертика. Не пришел. Познакомился с собратьями. Учитель, аптекарь. Все они полуинтересны. Помещение чистое, ясное, объемное. Я заснул рано.


26 мая

Познакомился с необычными типами…


18 августа

Моя влюбленность в осень еще не доказывает, что я хочу ее. Нисколько. Я просто люблю философствовать о ней. Я вовсе не намерен связываться с этой лукавой и темной особой, у которой любимые духи — вонь и гниль. А любимый цвет — черный.

Я люблю состоять с ней только в переписке, но не больше. Я один из ее постоянных поклонников, любящих заглядывать в эту жуткую, прекрасную страницу, которая написана таинственной рукой загадочной Мадам Смерти. Я считаю ее стихи и ее язык самым лучшим и крепким вином.

Ты не беспокойся, мой чертик, я ее возлюбленным не сделаюсь. Умирать мне решительно не хочется. Я не сентиментальный гимназист и не трагичный молодой человек, чтобы заниматься такими романтичными вещами, как яд. Куда уж мне! Увы, мне остался только один яд, убивающий слишком медленно, чтобы его сразу заметить — это жизнь.

Ясно чувствую, что от накрытого стола без выигрыша уйти я не смогу. Это выше моих сил. Мне нужно выиграть — и я выиграю!


19 августа

Сегодня опять осень, опять тучи, холодное утро, опять солнце, красные листья дикого винограда и усталость головы, похожая на опьянение.

Не работал. Мой автопортрет хитро поглядывал на меня.

Озлобление не покидает меня ни на секунду. Оно появляется у мен я неожиданно и овладевает мной на несколько дней, не оставляя даже во сне. Так проходит день, два, три. Я готов в такие дни на все. У меня не остается ничего святого, ничего чистого. Мне кажется, что я мог бы быть спокойным и уверенным в своем тонком ремесле палачом. Впрочем, это слишком громко и книжно звучит. Второе — убийцей. И убийцей не только других, но и себя самого. Своего прошлого, настоящего и будущего.


21 августа

Как хорошо отказаться от себя, от своей души и мозга. Не чувствовать себя. Иногда (о, как я теперь ясно это чувствую!) прекрасно быть только манекеном, марионеткой. Или иметь гувернера, который тебя раздевает, занимает целый день сказками. Забирает себе всю инициативу, всю волю. А ты точно во сне или в бреду, совершенно пустой и отказавшийся сладостно дремлешь, покоишься…

Я бы хотел, чтоб иногда день мой не мне принадлежал, чтобы владельцем был кто-нибудь другой, даже тюремный надзиратель. Не все ли равно.

Как жаль, что меня не поднимает кнут тюремщика или окрик гувернера.

Как жаль, что нет таких санаториев, где люди, желающие отказаться от себя, могли бы находить покой на день, два или неделю.

Разве такой покой не равносилен лучшему и крепчайшему вину! И разве после такого вина организм не чувствовал бы себя освобожденным и опять свежим?

Особенно посещались бы такие санатории художниками, поэтами, авантюристами и падшими женщинами, этими «злыми цветами», издающими тонкий, но опьяняющий аромат.


Ночь

Все мысли, приходящие ночью, имеют ясный и очерченный лик — и потому, вероятно, я сильнее, чем днем чувствую свою пустоту.

Ночью у каждой мысли свое лицо и своя маска. Некоторые улыбаются, другие смеются, третьи ядовито усмехаются. Но жить с ними весело. Он и меня занимают. И приход утра не повергает в смущение. Может быть, лучшее, что у меня было и есть, рождалось ночью, когда форма пьет прохладный свой напиток и тает под теплыми лучами утреннего солнца. Наконец, ночью нас только двое — я и весь мир.

Много мыслей я подарил скребущим мышам, холодному стеклу осеннего окна, глядящего в продрогшую ночь. Много было у меня таких часов, которые казались лучшими друзьями. Их тиканье порой и теперь отдается еще в моем мозгу. Но теперь я отогнал этих романтичных друзей. Они мне слишком мало дали взамен моих ночей.

Для работы они почти ничего. В мастерской я им должен уделить только несколько минут внимания.

Действительно ли озлобление так плодотворно?! Действительно злоба — лучший вдохновитель?

Пожалуй, что да. Лучшие мои натуры всегда начинались со злобы. И лучшие мои переживания, поскольку мне удалось разобраться в себе, являлись ко мне после злобы, как дождь после грозы.


25 августа

Прохладный, ясный осенний день. В такой день приходят другие дни, похожие на этот день. Та же ясность, тот же ярко-голубой свод, та же больная, точно малокровная, зелень, вызывающая тихие мысли. Хорошо иметь ателье с большим окном в сад или на море. Ковры, красные листья дикого винограда в вазочках, чьи-то письма в ярких конвертах, этюды на желто-бурой траве, молоко, пахнущее свежим мясом, вечерний чай с вареньем и многое, что придает непередаваемый аромат осеннему дню.

Как мало нужно моим глазам, чтобы осень ярко рисовалась. Желто-лимонная дыня и кусок серо-холодного моря, по которому скользит с сильно натянутым парусом продрогшая лодка, или красный, как свежая кровь, перец и запах (ах, этот опьяняющий запах!) арбузов, или быстро потухающий пруд в морщинках и загорелое лицо греющегося на утреннем солнце старика, в коричневых руках которого хлеб и виноград.

Как хорошо блуждать с этюдным ящиком по полянкам умирающего леса, одетого в золотые одежды, будто во что-то теплое и веселое. Что мне до его осени? Я-то здесь при чем? При чем мой мир, над которым я столько лет работал! Моя душа, мозг, который жил своей личной своеобразной жизнью!

И вся эта ненависть в такую осень!

Как далека природа с ее безразличным, но прекрасным миром от всех этих кровавых ударов, поддерживающих в «них» энтузиазм глаз.

О, если бы я мог плюнуть так, чтобы их глаза загноились и чтобы они не могли солнце видеть. О, если бы я мог заразить вас всех туберкулезом или ядом сифилиса и видеть ваше безумие в жадных попытках пролить как можно больше крови и слез.

Какое мне дело?

При чем, я здесь? Но увы! Мое глубокое озлобление дальше этой странички записной книжки не уйдет. Мои слова мне самому сейчас кажутся слишком патетическими и громкими, а главное, они вызовут только «хе-хе». Да и сам я горько усмехаюсь хе-хе-хе. Да, милая.

День осенний — какой прекрасный мотив для живописи.


4 часа

Мимо моего окна проплыла высоко группа облаков. Со свежими лицами и прохладными движениями. Одно из них мне показалось даже чуть грустным, будто в морщинах. Оно мне будто улыбнулось. Через несколько минут я их уже не смогу видеть — их поглотят другие, с которыми они сольются в один общий хоровод…

День осенний. Много курил. Трудно работать. Мой автопортрет совершенно запылился, а натюрморт покрылся плесенью и распространяет по комнате тяжкий запах гниющих овощей.

Как ты живешь в своей холодной Москве?

Мне приходится жить «как-нибудь». Это последний девиз.

Есть у меня еще одна система: разделять свои дела на разные виды «хуже», т. к. «хорошо» у меня или «ничего себе» очень редко бывает в последнее время. У меня свирепствует одно «хуже»

ничего себе «хуже»

так себе «хуже»

просто «хуже»

очень «хуже»

и хуже «хуже»

Сейчас у меня «просто хуже» № 3. Так как я уже сладил с этим «хуже» — то особенно горевать мне не приходится. Свыкся. Люди и их души безграничны в области приспособления.

Ведь живут же с никудышным сердцем и сгнившими легкими. Ведь улыбаются же порой за цементными стенами тюрьмы для «вточников». Ведь завязывает же каждодневно перед зеркалом свой шелковый галстук мой старый хозяин, антрепренер Молдавцев, несмотря на постоянный шорох смерти за спиной, и т. д. и т. д.

Почему же другим не приспособляться? И мне в том числе? Тем более, что живучесть во мне на целый корпус людей. Не так ли, моя дорогая, мой нежный чертик?

Правда, иногда надоедает все до смерти, но очень редко приходится бросаться в объятья смерти. К этой мерзкой и важной мере прибегают в самых крайних случаях. Я два раза собирался с визитами к этой мрачной особе, но хитро избегал встречи с ней. Думаю, что мой здравый смысл и впредь меня не покинет.

Есть одна еврейская легенда. Один видный раввин имел любимого слугу. Раз слуга зверски набросился на своего старого учителя с тем, чтобы его убить. Раввин согласился быть убитым, но чуть подальше от того места, где на него набросился слуга. Отъехали. И что же! Слуга пал ниц перед раввином, заплакал и стал молить его о прощении. Раввин ответил: «Встань, сын мой. Ты здесь ни при чем. Есть такие места, проклятые места на земле, где человек теряет свой облик, готовый на всякое безумие. И нужно миновать их. Мы теперь в безопасности».

Я думаю, что такие места имеются в нашей жизни также. Места проклятые, где мы способны других и себя убить. И вот нужно учиться их обходить, а если их обойти нельзя — то как можно скорее оставить их позади себя.

Эта легенда меня часто поддерживала в Париже и Берлине. И я думаю ее в дальнейшем держать в своей памяти.

Москва