Одесса — Париж — Москва. Воспоминания художника — страница 41 из 75

* * *

Маяковский был мастером короткого, ударного спора. Его неподражаемое умение одной, двумя фразами сбить с ног противника, вызывало удивление. Зная это, мы старались не затевать с ним острых споров. И особенно о поэзии. Тут он был беспощаден. Но как-то раз в мастерской Осмеркина, где были его постоянные гости — Кончаловский, Лентулов, Малютин и я, — неожиданно вспыхнул очередной спор между Осмеркиным и пришедшим Маяковским. Осмеркин защищал поэзию Северянина.

— Плохой поэт! — воскликнул Маяковский. — Пошлый мещанин, поэт второго сорта третьего разряда…

— Завидуете, Владимир Владимирович! — воскликнул Осмеркин. — Обидно вам, что звание короля поэзии не вы, а он получил.

Маяковский рассмеялся.

— Завидовать могу только Александру Сергеевичу…

— Ну, а как вы относитесь к таким поэтам… — и Осмеркин назвал группу наших советских поэтов.

Но Маяковский все бросал: «Второй сорт пятого разряда, третий сорт десятого разряда…»

Желая поддержать Осмеркина и поддеть Маяковского, я сказал:

— Владимир Владимирович, у вас все поэты второго, третьего и пятого сорта. Неужели у вас нет ни одного поэта, которого вы бы считали первосортным и перворазрядным? Поэта, которого вы любите и цените?

— Есть, — ответил Маяковский.

— Назовите, — сказал я.

Наступило молчание. Все мы насторожились и разглядывали Маяковского.

Метнув взгляд на Осмеркина, потом на меня и вскинув голову, Маяковский громко и уверенно сказал:

— Пастернак!

* * *

Сегодня Маяковский нам в РОСТА рассказывал о расцвете в холодной и голодной Москве поэзии.

— В Союзе писателей, — говорил он, — я узнал, что там зарегистрировано уже свыше двухсот больших и малых поэтов.

— Неплохо, — добавил он, улыбаясь.

* * *

Познакомился Маяковский с картинами Пикассо во время частых посещений замечательной коллекции Щукина.

Не все в творчестве Пикассо было близко Маяковскому. Поэт не принимал кубизма и выступал против метода, звавшего к разрушению в картине формы. В творчестве Пикассо он ценил его неуязвимый новаторский дух. Маяковский глубоко верил, что революционное искусство не примирится с академическими методами. Он говорил: «Чтобы передать октябрьскую героику, нужны новые живописные средства выражения. Нельзя писать портреты красногвардейцев в духе голландских художников XVII века или в стиле передвижников XIX века».

Но надо сказать, что с нашими ахрровцами Маяковский воевал не потому, что он был против реализма, а потому, что их реализм был академичен и часто «попахивал фотографией».

Я помню плакатную фразу, брошенную Маяковским на одном из диспутов: «Советский художник должен писать картину, никем еще до него не написанную, и в таком духе, какого еще до него не существовало. Новые идеи принесут новые формы. Надо вырвать искусство из плена старых традиций. Художник-коммунист — это, прежде всего, новатор».

Спустя пять лет, Маяковский, правда, должен был амнистировать «музейного Рембрандта», как он выражался.

Мало художников, знающих, что первым плакатистом, писавшим красноармейцев и рабочих одной красной краской — киноварью (без обводки и светотени), был Маяковский. Теперь многие издательские художники широко пользуются этим новым живописным приемом, но никто из них не знает, кто был изобретателем киноварных героев.

Маяковский часто говорил, что оформление — это высшая художественная инженерия. Художники индустрии в РСФСР должны руководствоваться не эстетикой старых художественных пособий, а эстетикой удобства, целесообразности, конструктивизма. Защищая, например, производство новых обоев, он писал: «Человек, выпустивший какие-нибудь отвратительные обои, должен знать, что их некому всучить, что они драть будут его собственный глаз со стен клубов, рабочих домов, библиотек».

Штампу, безвкусице и пошлости была объявлена жестокая война. Все молодые оформители-инженеры примкнули к этой войне и свои творческие силы отдали борьбе за освобождение бытовых вещей советского человека от безвкусицы и пошлости. И надо признать, что благодаря их энергии и труду наш оформительский мир в те дни зажил полнокровной жизнью. Создавалась новая бытовая эстетика.

* * *

Свои стихи в 1922–1923 годах Маяковский печатал в типографии, находившейся при ВХУТЕМАСе на Рождественке. Начальник наборного цеха, мой брат Лев, горячий энтузиаст новой полиграфии, мне рассказывал: «Придет, бывало, в типографию, и сразу становилось весело. Все бегут в наборный цех. Маяковский пришел! Принесет подмышкой большой сверток. В нем пиво, жареные куры, огурцы. Дружески нас угощает, сам пьет и ест. И рассказывает забавные истории. Рабочие его очень любили.

Конечно, мы его всегда охотно печатали. За день до отъезда за границу, будучи в типографии, Маяковский пригласил нас прийти попрощаться на вокзал. Мы пришли. Потащил он нас в ресторан и угостил хорошо. Выпили мы с ним за его отъезд, успехи и попрощались с ним».

* * *

— Друзья, — обратился к Черемныху и ко мне Маяковский, — по просьбе редактора «Раненого красноармейца» я вас отправляю в его редакцию. Надо срочно оживить и украсить журнал.

И, понизив голос, добавил:

— Редактор Аленов — человек весьма любезный и славится своим легендарным гостеприимством, а посему к вам просьба — скромность не терять. Благословляю вас! Пошли!

Мы отправились к Аленову. Принял он нас торжественно и тепло. Мы немедля взялись за журнал и с повышенным энтузиазмом поработали три дня. Оформили два номера — один ближайший, другой запасной.

Черемных преимущественно делал обложки, я — иллюстрации к стихам и прозе. Стихи писали Арго, Адуев и Одинцова, прозу — Баратов, Аркадьев и Смородинов.

Работа наша редактору понравилась. Прощаясь с нами, он, кроме двух мешочков, наполненных измятыми бумажными деньгами, подарил нам два пакета с красноармейскими пайками (буханка черного хлеба, пакетик сахара, кусочек сала и две пачки махорки) и дружески сказал:

— А это, дорогие художники, вам за энтузиазм!

Редакцию «Раненого красноармейца» Черемных и я посещали два раза в месяц. Мы, конечно, охотно там работали, радостно ощущая особенно ценимое в то суровое время тепло и гостеприимство.

Прошло месяца три. Маяковский, как-то встретив нас, весело бросил: «Что, хорошо на армейских харчах? Молодцы! РОСТу не осрамили!»

За время работы в «Раненом красноармейце» я посетил много военных больниц и сделал большое количество зарисовок больных. Накопилось около ста работ. Акварели, грифельки и уголь. Я хотел их кое-как оформить (картона и багета тогда достать нельзя было) и устроить небольшую выставку. Но до экспозиции я решил показать работы Маяковскому. Я пошел в РОСТА после завтрака.

Маяковский в мастерской сидел на табурете и после завтрака пил пиво. Я подумал: удачный момент. После пива — добреет.

— Я, Владимир Владимирович, хочу вам показать свои работы, отобранные для выставки.

— Давайте! — дружески сказал он.

Свои модели я обычно рисовал в больничной обстановке, стараясь сохранить первое впечатление. Мне хотелось, чтобы зритель мог сразу почувствовать во всем душевное состояние больных. И порой казалось, что мне удалось схватить и передать его.

Разложив на полу и скамьях свои бедно оформленные работы, я мягко сказал: «Эта серия зарисовок нервнобольных».

Маяковский внимательно рассматривал мои акварели и рисунки и мрачно молчал. Потом сурово закурил. Я поглядел на его лоб. Хорошо знакомая нам, ростовцам, глубокая продольная морщина была ярко выражена. Я приготовился к защите.


1929. Majakovsky. Fragment. Paper Coal. 59×37


— Скажите, для кого это вы творили? — сухо спросил он. — Для красноармейцев, рабочих, интеллигенции? Никому такое творчество не нужно, — уже резко добавил Владимир Владимирович. — И вам оно не нужно.

— Почему?

— Потому, что оно нездоровое, патологическое… Да, да…

— Мне казалось, что жесты, движения, глаза этих людей заслуживают внимания художника.

— Не художника, а психиатра. Только его… Ему и отнесите весь этот больной товар…

И помолчав, не глядя на меня, добавил:

— А нам нужно искусство здоровое, полнокровное, сильное.

Обсуждение, я понял, кончилось. Я собрал свои посрамленные работы и, не прощаясь с поэтом, ушел. Интерес к выставке после этого показа стал улетучиваться и с наступлением весны с цветущими садами совсем пропал.

* * *

Узнав о смерти Маяковского, я бросился на Таганку в его квартиру. Быстро поднялся по лестнице на площадку. В приоткрытой двери увидел незнакомого человека с каким-то большим цветным свертком в руке. Человек спешил и держал сверток осторожно впереди себя. За человеком я увидел художника Денисовского.

— Что это? — спросил я его.

— Мозг Маяковского… Володю только что вскрывали… Это работник института мозга.

Помню, в угловой комнате с Маяковского торопливо снимали маску скульпторы Меркуров и Луцкий. Сильно пахло хлороформом. Молча входили и уходили какие-то люди.

На улицу Воровского я отправился рано утром. Хотелось попрощаться с Маяковским, зарисовать его. Я захватил карманный альбом и мелки.

Весь двор Дома Писателей и прилегающая к нему улица Воровского были заполнены осиротевшей молодежью. С большим трудом мне удалось пробраться до дверей центрального зала, где находился гроб. Большая студенческая дружина охраняла вход в этот зал. Начальник охраны, скульптор Лавинский, увидев меня, сказал студентам:

— Пропустите, это свой!

Я прошел в зал. Огромный, пустой, мрачный. У стены, против настежь открытых больших окон, на двух столах в красном гробу, одетый в темно-серый костюм лежал Маяковский. Я подошел к нему. Вынул альбом и начал рисовать.

Я долго вглядывался в лицо поэта, хорошо понимая, что больше никогда его не увижу. Не пропускал ни одной мелочи, жадно пряча их в своей памяти. У меня и сейчас, через тридцать девять лет, сильно бьется сердце, когда я пишу эти строки. Минутами мне казалось, что в гробу лежит другой Маяковский. Слабый, опечаленный и очень усталый. Запомнился по-детски приоткрытый рот. В прилипших ко лбу волосах сохранились кусочки гипса — остатки поспешно снятой скульптором маски. Я увлекся рисунком. И вдруг почувствовал, что кто-то стоит позади меня. Я обернулся. Поэт Пастернак. Мы обменялись взглядами. Лицо Пастернака показалось мне черным, потухшим. Я постоял еще минут пять. Из окон плыли густые запахи, щедро расточаемые московской весной.