Одесса — Париж — Москва. Воспоминания художника — страница 47 из 75

Большое впечатление на всех художников и скульпторов произвело историческое посещение общежития вхутемасовцев Лениным и Крупской, а также их разговор со студентами.

Посещение это подробно описано биографами Ленина, и нет нужды еще раз мне его описывать. Я только остановлюсь на самых примечательных, с моей точки зрения, моментах этой беседы.

— Ну, а что же вы делаете на занятиях, — обратился Ленин к молодым людям, — должно быть, боритесь с футуристами?

Ответ хорош:

— Да нет, Владимир Ильич, мы сами все футуристы.

— О, вот как. Это занятно. Нужно с вами поспорить. Теперь-то я не буду — этак вы меня побьете. Я ведь мало по этому вопросу читал. Непременно почитаю. Нужно, нужно с вами поспорить.

— Мы вам, Владимир Ильич, достанем литературу. Мы уверены, что вы будете футуристом. Не может быть, чтобы вы были за старый гнилой хлам!

Владимир Ильич покатывался со смеху.

Неожиданно Сенькин (это был один из группы вхутемасовских крикунов, художник, насыщенный бахвальством, кичливостью и редчайшей претенциозностью), хвастаясь левизной своих взглядов на искусство и литературу, лихо заявил:

— Мы стремимся к новому искусству, хотя по-разному понимаем это новое. Зато мы все единодушно против «Евгения Онегина»!

Ленину понравилась эта бесцеремонная формулировка. Он рассмеялся. И, иронично поглядывая на Сенькина, ответил:

— Вот как! Вы, значит, против «Евгения Онегина»? Ну уж придется мне тогда быть — за! Я ведь старый человек. А как вы считаете Некрасова?

Здесь мнения раскололись. Но сошлись на том, что он устарел.

На этом разговор кончился.

Прошло полвека. Работы боевого левого фронта, уже покрытые темным лаком и пылью времени, покоятся в гостеприимном запаснике архива того музея, который «леваки» считали источником всех бед для нового советского искусства — в Третьяковской галерее.

Вспоминая порой историческое посещение вхутемасовского общежития Лениным и Крупской и тот удивительный разговор, который они вели со вхутемасовцами, я, бывший профессор ВХУТЕМАСа, краснею от стыда. Никак до сих пор не пойму, как могли студенты так бездумно, претенциозно и некультурно разговаривать со своими выдающимися гостями.

Прощание с Лениным

Москва. 22 января 1924 года.

Мой брат, художник Девинов, и я сидели в медленно шедшем трамвае. Около Исторического музея вагон наш остановился. Послышались выкрики газетчиков

— Экстренный выпуск! Покупайте экстренный выпуск. — Мы при слушались, и оба побледнели. — Смерть Ленина!

В вагон вышел водитель и глухим голосом объявил:

— Товарищи пассажиры, вагон дальше не пойдет. Помер наш Ленин. Работать не буду. Вылезайте! Пойду в парк. Проверю, правда ли.

Мы вылезли из вагона и у мальчишек, принесших такие страшные вести, купили экстренный выпуск «Известий» и «Рабочей Москвы». Я купил четыре выпуска, для моего скорбного архива.

Читаю:

«Эстренный выпуск. Вторник 22-го января 1924 г. Тов. Ленин скончался вчера в 6 ч. 50 м. вечера».

Чувствую, что глаза увлажнились. Руки дрожат. Читаю дальше:



Ленин


«Правительственное сообщение:

Вчера, 21-го января, в 6 час. 50 мин. вечера в Горках, близ Москвы, скончался Владимир Ильич Ульянов (Ленин). Ничто не указывало на близость смертельного исхода. За последнее время в состоянии здоровья Владимира Ильича наступило значительное улучшение. Все заставляло думать, что его здоровье будет и дальше восстанавливаться. Совершенно неожиданно вчера в состоянии здоровья Владимира Ильича наступило резкое ухудшение, а несколько часов спустя Владимира Ильича не стало».

Я вытер глаза и спрятал в боковой карман все четыре выпуска.

Я поглядел на небо. Серое, вымороженное, равнодушное. В походке людей чувствовалось горе.

— Пошли в Союз наш, — сказал я брату.

Пошли. По дороге я прочел еще объявление похоронной комиссии:

«Тело Владимира Ильича Ленина прибудет из Горок в час дня. Никто в район вокзала, кроме делегации, допускаться не будет».

В Союзе никто ничего не знал. Я мечтал узнать, как и где можно получить разрешение нарисовать в гробу Ленина. Кто-то сказал мне, что разрешение на зарисовки выдает только похоронная комиссия. Попасть к ней не удалось. Зарисовку Ленина пришлось отложить.

Ночь мы провели в приготовлениях к борьбе с морозом. В 6 ч. утра мы уже были на улице. Был нещадный мороз. Во многих местах горели костры, окна домов были освещены. Люди готовились к прощанию с Лениным.

Мы пристроились к очереди, тянувшейся далеко вглубь Большой Дмитровки (часть ул. Чехова). У главного входа в Дом Союзов горели два больших костра. И казалось, что они согревают всю длинную очередь. Очередь становилась по четыре человека. Никто ею не руководил. Царили порядок и тишина. Все были исполнены великим горем. Многие курили. Очередь двигалась медленно. И ночью люди казались тенями. К входной двери мы придвинулись только к 2-м часам дня.

Слышен был похоронный марш Шопена. Два оркестра играли без смены. Над входом висели большие красные флаги с траурным черным крепом. У дверей стояли казавшиеся окаменевшими солдаты. Все люстры были обтянуты черным крепом.

Гроб утопал в венках. Видна была только голова Ленина. Лицо воскового цвета. Спокойное.

Слышны были истеричные крики обморочных людей. Дежурившие в белых халатах врачи их быстро уносили в специальный зал, где им оказывали первую медицинскую помощь.

Я вынул из кармана небольшой блокнот и начал зарисовывать Ленина в гробу, но ко мне быстро подошел монументальный военный и внушительно шепнул:

— Товарищ, не задерживайте очередь. Проходите.

Я отвечал ему:

— Только одну минутку порисую. Я хочу написать Ленина в гробу.

— И полминуты стоять вам не могу разрешить, — резко сказал военный. — Вы создадите пробку, а пробка — это значит несчастье. Умоляю вас пройти!

Мне пришлось подчиниться. Вышли мы через главный вход Дома Союзов. Два больших костра так же приветливо согревали сильно озябших людей, и морозное небо так же равнодушно висело над Москвой.

Снова Париж (1927–1929)

Командировка

В 1927 году я был командирован Луначарским в Париж для прочтения лекций о советском изоискусстве. Мне надо было внимательно наблюдать и изучать современное французское искусство, написать о нем цикл статей и прочесть лекции о нашем искусстве. Задача стояла большая, интересная и очень ответственная. Я охотно принял предложение Луначарского.

Париж я знал и не считал его незнакомым городом. В 1911–13 годах я жил и учился в этом замечательном центре искусства. Правда, я часто нуждался и не всегда обедал, но когда я восхищался Мане, Сезанном, Ренуаром и дышал парижским воздухом, я забывал об этом. Меня поддерживал творческий жар. Однако с тех пор прошло пятнадцать лет. За это сложное и суровое для Франции время Париж изменился. Изменились традиции, взгляды и вкусы. Художники думали и работали не так, как в 1911 году.

Когда набрав с собой блокнотов, альбомчиков и мягких карандашей, я осенью 1927 года приехал в Париж, то мои предположения оправдались. Город оставался тем же, но французы были не те. Народ стал более жестким, вдумчивым и менее разговорчивым. Изменилось искусство. Изменилась и живопись.

Все изменилось!

Парижская лекция «О советском искусстве»

В 1927 году я был командирован Наркомпросом в Париж для изучения французского искусства и прочтения докладов о советской живописи. По прибытии в Париж я связался с нашими друзьями — издателем Кивелевичем и известным художественным критиком Вальдемаром Жоржем, которые согласились мне помочь организовать и провести доклады.

Первый доклад «10 лет советской живописи» я читал в кафе «Дюмениль» (бульвар Монпарнас, 73) под председательством Вальдемара Жоржа. Доклад прошел удачно. Публики было много. Доклад мой слушали с явно выраженным интересом. Аплодировали. Казалось, начало неплохое. Но я глубоко ошибся. Направляясь после доклада к выходу на улицу, я был остановлен двумя подозрительными молодчиками. Один из них с надвинутой на лоб шляпой глухим басом прогудел:

— Ты — агент Москвы! В Париже выступать больше не будешь… Не послушаешь — пожалеешь…

И, повернувшись ко мне могучей спиной, устремился к двери, где поджидал его дружок. Когда я почти вслед за ними вышел на освещенную улицу, их уже не было. Нетрудно было догадаться, что это была провокационная вылазка белых эмигрантов.

В 10 часов утра я уже сидел в приемной нашего консула товарища Голубя и рассказывал ему эту историю. Консул молча выслушал меня и, сдержанно улыбаясь, медленно сказал:

— Во избежание более неприятной истории, советую вам отказаться от докладов и переселиться в другой район, где меньше этих мерзавцев. Помните, что они могут любого не только избить, но и убить. От них можно всего ожидать. Это подонки Парижа. Даже мы их побаиваемся.

И, после полуминутного молчания, добавил:

— Ведь вы художник. Займитесь своей живописью. Выставляйтесь. Ходите по выставкам и музеям.


Нюренберг, 1927


Консул был прав.

Через день после разговора с ним я уже жил в рабочем районе Бастилии и писал этюд из окна моей светлой комнаты. Я всецело отдался живописи и изучению французского искусства. Я посещал музеи и салоны, частные выставки и мастерские старых друзей. Писал отчеты и посылал их в Москву: статьи «Скульптор Мещанинов» и «Марк Шагал», письма о парижских салонах и выставках были направлены мною — в журналы «Прожектор» и «Бюллетень АХРРа».

Русские в Париже

Никогда не увянут в моей памяти эти встречи, исповеди, признания… Память. Она вторгается во все уголки прошлого, освещая их каждый раз по-новому. Я до сих пор бережно, с непрерываемой поэтической нежностью храню при себе прошлое.

1911 год. В Париж приехал молодой человек, полный страстного стремления победить жесткий, неподатливый Париж. Я с ним подружился. Мне казалось, что Инденбаум обладает удивительно мягкой, ранимой душой. Чтобы не терять мужества в борьбе с этим городом и не чувствовать горечи одиночества, мы по вечерам в обнимку ходили по Сен-Мишелю и под сурдинку напевали русские и украинские песни. Заводили случайные знакомства с девушками, согласными нам в долг позировать. В эти часы Париж не казался нам городом с тяжелым характером. Мы тогда вспоминали крылатую, насыщенную оптимизмом фразу Достоевского: «Париж — город, где можно страдать и не чувствовать себя несчастным». Нам казалось, что мы не похожи на несчас