Картина «Рождение человека» меня глубоко заинтересовала. Я в ней почувствовал взволнованное состояние ее автора. Шагал очень увлекался этой работой и говорил, что все, что он делает, тесно связано с воспоминаниями пережитого.
Помню, он искренно делился со мной всеми своими художественными планами. «У меня нет ничего засекреченного», — говорил он.
2008. Париж, проезд Данциг 4. Ротонда фаланстера художников «Улей». Вход в совместное ателье Шагала и Нюренберга
Меня покоряли его трудоспособность, страстное, бескорыстное служение живописи. Его постоянная, ровная одержимость. В первый же день он рассказал мне, что если бы не художник Бакст, его учитель и друг, бывший в то время в Париже в моде после спектаклей русского балета с его великолепными декорациями, он недоедал бы, как все мы, живущие в Париже художники. Бакст относился к нему, как отец, согревал его, утешал и, главное, ежемесячно давал ему какую-то сумму денег, которую Марк не назвал. Я заметил, что когда он говорил о Баксте, его голубо-серые глаза зажигались огоньком и радостно горели.
Пошли холодные парижские дожди, загонявшие художников днем в мастерские, а вечером в кафе.
Я пожаловался Марку на одолевавшие меня холода и сырость.
— Замерзаю, — сказал я, — давайте печку ставить. Один день у вас она будет стоять, другой — у меня. Пополам.
Он согласился. Купили печь и ведро угля. Конечно, работать я мог только тогда, когда печка стояла у меня в мастерской. Часто ночью он приходил ко мне с градусником измерять температуру и был очень доволен, когда у меня было 14 или 15 градусов тепла.
— Поздравляю! — восклицал он. — У нас тепло!
Прожив с ним рядом свыше года, я мог хорошенько наблюдать его творческую жизнь. В основе его искусства лежали: еврейские народные лубки, детские рисунки, вывески, иллюстрации к старинным религиозным книгам — все то, где источником рисунка и цвета и самого стиля являлось не замутненное никакими чертами академизма свежее, самобытное народное творчество.
Шагал умел ярко и остро чувствовать это творчество. Вдохновенно любил его и страстно жил им. Ни анатомия, ни перспектива, ни академические знания и установленные веками художественные традиции и методы не нужны были ему, чтобы выразить свои мысли и чувства. Это был художник, который пользовался своими личными, им изобретенными средствами выражения. Натура ему не нужна была. Она его связывала, мешала.
Когда один из критиков, рассказал мне Шагал, сказал ему, что иллюстрации к «Мертвым душам» Гоголя далеки от реализма писателя, Шагал ответил: «Глупец, он хотел, чтобы я шинели и мундиры рисовал, как портной, но… ведь я художник».
Были неуютные зимние вечера, когда не хотелось выходить на улицу, когда не тянуло в кафе, и тогда, затопив печку, мы с Шагалом варили чай.
Усевшись около печки, мы рассказывали друг другу о своей родине и о счастливых днях юности. Шагал — о Витебске, я — о Елисаветграде и Одессе. Рассказывал он очень живо, выразительно, окутывая изображаемое шагаловским теплым юмором. Особенно ему удавались рассказы о витебских пейзажах. Он умел говорить о деревьях, заборах и небе, как о своих близких приятелях, которые ему платили за дружбу большой симпатией.
Его отец служил в москательной лавке, где юный художник мог наблюдать богатые типажи. Шагал очень ярко рассказывал о витеблянах, приходивших к его отцу поделиться своими радостями и горем. Шагал любил посещать свадьбы, похороны, где мог видеть радость и горе людей. Все это были рассказы, согретые страстной любовью к жизни.
Я ему рассказывал о степных пейзажах. Как я и мой душевный друг Валя Филиппов забирались на курганы и, зарывшись в ароматные бурьян и полынь, под грустные напевы легкого степного ветра, вдохновенно читали стихи Блока и Бодлера… Потом я ему рассказывал об Одессе. О поразившем мое юношеское воображение сказочном порте, о громадных иностранных пароходах, о грузчиках-силачах, и особенно много рассказывал о море, о его непередаваемой героической романтике в часы шторма, когда берега и я, писавший его, покрывались злой бело-желтоватой пеной. И о закатах.
Чтобы отвлечься от работы и немного отдохнуть от живописи, я из окна мастерской наблюдал жизнь авиационного поля. Там знаменитые в то время авиаторы Блерио и Фарман делали свои первые опыты, пытаясь оторваться от земли и две-три минуты продержаться в воздухе. Мне хорошо было видно, как они на своих наивных аэропланах, сделав несколько робких скачков, комично поднимались в воздух и, пролетев метров десять-двадцать, как подстреленные птицы падали. Это зрелище меня очень развлекало и рассеивало. Марк тоже увлекался этим зрелищем.
Наблюдая Шагала в мастерской, я много думал о его оригинальных методах работы. Не все стороны его творчества были мне понятны. Я старался проникнуть в его творческие приемы, которые он, как будто, и не думал прятать. Меня особенно интересовала необыкновенная деформация натуры. Я вспомнил, когда в Одессе преподавал детям рисунок, мне часто приходилось наблюдать, как они деформировали окружающий их мир. Одна девочка 12 лет принесла мне несколько акварелей, изображавших ее комнату. На задней стене комнаты были написаны три, больших размеров женских портрета.
— Чьи это большие женские портреты? — спросил я.
— Это мои любимые открытки… Они висят в нашей комнате на стене, и я их нарисовала, — смущенно ответила она.
Открытки молодая художница увеличила в десять раз. Причина — яркий образ открыток, запечатлевшихся в ее детском мозгу. Все остальное на акварели служило как бы фоном для этих открыток. Здесь, как видно, мы имели дело с самой ярко выраженной деформацией натуры. Детская гиперболизация. Бывали, конечно, случаи, когда вдохновение у детей требовало и уменьшения натуры.
Шагал часто пользовался этим приемом. Но деформация его была наделена большими знаниями, поэтому не казалось детской. Это деформация художника, имеющего парижский вкус и хорошо знающего меру вещам.
О второй стороне его творчества — о фантастике. Значительную композиционную роль в его творчестве играл еще один прием, может быть, позаимствованный у итальянских футуристов. Это — на одной картине изображать ряд моментов натуры в динамике. Фрагменты улиц, авто, кафе, женщин, друзей, животных. Все на полотне смешано, слито, и все в движении. Так писали футуристы Северини, Скала и другие итальянцы. Передо мной характерная для Шагала работа «Воскресенье» (гуашь). На переднем плане изображены: парижский собор Нотр-Дам, Эйфелева башня и кусок Парижа. На заднем плане озаренный закатом зимний Витебск с хатой и церковью. На детских санях мужичок, а над ним какая-то лиловая символическая птица. Вся картина освещена двумя круглыми женскими головами. В гуаши я насчитал шесть моментов, написанных разными красками и разной фактурой.
Шагал не пишет в одной какой-нибудь определенной манере. Его палитра и фактура знали много увлечений. И сейчас трудно в его работах проследить, где кончается влияние постимпрессионизма и где начинается увлечение пост-кубизмом. Порой, кажется, что в одной его картине можно найти следы увлечения тремя-четырьмя школами. Часто он также пользуется расцветкой детского рисунка.
Париж в росте и формировании творчества Шагала сыграл, разумеется, большую роль. И хотя во Францию он приехал с богатыми живописными идеями, но палитра его была еще скромна и сдержанна. И только прожив долго рядом с такими большими колористами нашего времени, как Анри Матисс и Пьер Боннар, Шагал сумел обогатить свою палитру.
Теперь Шагал известен как блестящий живописец с богатейшим колоритом. Его работы всегда насыщены цветовой гармонией. Его желто-лимонные, оранжевые, голубые, фиолетовые, вишневые и красные краски, наделенные нежной радостью, доставляют большое наслаждение.
Чувствуется, что Шагал долго и упорно работал над тем, чтобы в своем колорите достигнуть такого горения и сияния. Цветовая техника Шагала сложна и интересна. Разобраться в ее основных принципах трудно. Примечательно, что его палитра, пережившая много влияний, не знает эклектизма. Шагал-колорист ни на кого не похож и остался самим собой.
Творчество Шагала делится на два больших, сложных периода: на юдаику, выросшую и развившуюся под влиянием детского и народного творчества, и фантастику, родившуюся и расцветшую под влиянием полувековой сложной парижской жизни.
В основном тематическим миром первого периода являлись родной Витебск и его жители. Их жизнь: радости, надежды и разочарования.
Его герои были мелкие служащие, с трудом сводившие концы с концами, ремесленники, свадебные музыканты, шолом-алейхемские коммерсанты и неунывающие повитухи… Всех этих людей Шагал всегда показывал на фоне их родного пейзажа. Отсюда его любовь к витебским простодушным избам, дружеским деревьям и наивным заборам.
Весь этот мир, согретый шагаловской поэзией, завоевал ему большую славу. Газеты и журналы печатали о нем большие хвалебные статьи. Музеи и коллекционеры страстно стремились приобрести его картины, гуаши и офорты.
Но неспокойному, всегда ищущему новую тематику Шагалу юдаика показалась уже потерявшей свою новизну и исчерпавшей остроту — и он нашел и увлекся другим миром — насыщенным гротесками и фантастикой.
Шагал приехал в Париж, когда кубизм пробивал себе путь в мастерские молодых художников. С присущей ему творческой жадностью Шагал примкнул к кубистам. Но и тут мы видим характерный метод шагаловского творчества. Его кубизм какой-то особый — декоративный и орнаментальный. Ярко раскрашенный.
Художник сумел остроумно использовать геометризм этого течения для своих фантастических мотивов, лишив кубизм характерных для него жесткости и мрачности. Шагаловский кубизм — какой-то, я бы сказал, импрессионистский.