Немцы одно время считали Шагала ярым экспрессионистом и объявляли его последователем немецких художественных идей. Но Шагал (как и Сутин) всей своей творческой жизнью доказал, что он никогда не увлекался немецкой изокультурой, бывшей для него всегда чуждой и далекой.
В беседах со мной Шагал любил рассказывать о своем первом витебском учителе Пене.
— Ах, друг мой, — восклицал он, — если бы вы знали, какой это был светлый, чистый человек! И какой учитель! — И вдохновенно добавлял: — Я ему многим обязан!
Часто он говорил:
— Пен — хороший художник!
Зная творчество Пена как натуралистическое, я удивлялся хвалебным отзывам его ученика. Но потом, когда Шагал мне рассказал, как Пен преподавал живопись, я понял, что дело не в ней, а в душевных качествах педагога, в его большом гуманизме и неувядаемой любви к искусству. Пен был художником-идеалистом редкой чистоты.
— Он меня научил, — добавлял Шагал, — любить искусство и отдавать ему весь свой душевный жар… Весь…
Живопись он считал созданием человеческого гения, а труд художника — служением этому гению.
— Художник должен уметь всю жизнь смотреть на мир глазами удивленного ребенка, ибо утрата этой способности видения означает для него утрату всего оригинального, то есть личного в выражении.
— Творить — значит выражать то, что есть в тебе, — говорил он.
Приехав во второй раз в 1927 году в Париж, я вспомнил о гостеприимном Шагале и со своей семьей отправился к нему. Он нас принял радушно.
Угостил обедом. Пили вино и вспоминали окрашенное цветами радуги прошлое. Шагал пил за непотухающую дружбу. Он опять вспоминал Россию в солнечном мареве. Опять страстно и нежно говорил о Витебске, о том, что мечтает съездить на Родину.
— Мне бы только поглядеть на мои любимые заборы и деревья.
Шагал тогда работал по заданиям известного маршана Воллара над серией иллюстраций к басням Лафонтена. Это были гуаши, написанные смелой и тонкой техникой. Характерные для Шагала упрощенные формы. Поражали краски. Богатые, яркие, сияющие. Передо мной уже был парижанин, признанный маршанами и критиками. Весь мир уже знал Шагала. Его работы уже вывешивались во всех музеях. О нем и о его творчестве была уже напечатана большая литература: монографии, книги, статьи. Его называли парижским цветком, великим художником. Слава Шагала была в зените.
Шагал всегда много размышлял перед тем, как взяться за кисть. Особенно его радовали успехи палитры. Он нашел новые синие и голубые тона, глубокие, красивые, незабываемые. Работы его мне понравились, и я решил написать о нем статью.
Показывая мне свои последние вещи, он сказал:
— Как видите, я стараюсь работать в разных отраслях. Я люблю офорт, книжную иллюстрацию, театральное оформление, витражи.
— Когда берешь иглу и наклоняешься над цинковой доской, все забываешь. Я всегда в труде. Как меня учил Пен, — проговорил он радостно, но в его тоне я почувствовал, что не все его радости полноценны и длительны.
Через месяц я ему принес московский журнал «Прожектор» со статьей о его творчестве.
Шагал обрадовался, заволновался. Несколько минут перед тем, как читать, держал журнал в руке.
— Если бы вы знали, как меня волнует все, что напоминает Рос сию! — и, помолчав, тихо и мягко добавил: — Как хочется поехать туда, поглядеть, что там делается…
Прощаясь, он задержал меня в дверях.
— Возьмите что-нибудь себе на память.
Я вернулся.
— Выбирайте!
Зная, что он любит свои вещи и неохотно расстается с ними, я выбрал два скромных офорта.
— Я еще вам дам, — сказал он, — несколько иллюстрированных мною книг…
На одной из них, «Провинциальной сюите» Кокто, он написал: «Нюренбергу, дружески на память стольких лет. Марк Шагал. Булонь, 1928 год».
Стоя уже у дверей, я вспомнил о его жене, о которой слышал много хорошего, светлого.
Парижские художники жену Марка называли «лучшим другом Шагала». «У нее ясный ум, — говорили они, — и доброе сердце». Все, кто ее знал, питали к ней искреннее уважение. Я поглядел на нее, на ее светящиеся приветливостью глаза, мягкую улыбку, вернулся к ней и, вторично пожав ее небольшую теплую руку, сказал:
— Художники мне рассказывали, что вы всегда помогали Марку… примите от меня и ваших друзей сердечное спасибо!
Она покраснела и, улыбаясь, сказала:
— Это долг каждого настоящего друга.
Шагал много работал в области витражного искусства. Надо признать, что тут он сумел достигнуть таких высот, каких это искусство давно не знало. Все, кому удавалось видеть его витражи, отзываются о них как о шедеврах. Вся французская художественная пресса о витражах Шагала писала как о художественном явлении. Слава о витражных произведениях Шагала после этого пошла гулять по всему миру, и директора крупнейших музеев загорелись желанием иметь у себя хоть кусок шагаловского витража.
Шагал расписал плафон в знаменитой Гранд-Опера. Работа, вначале вызвавшая у заказчиков ряд критических замечаний, была потом, после официального осмотра художественной комиссии, принята. И Шагалу была устроена бурная овация.
«Шагал, — писали газеты, — завоевал академический театр Гранд-Опера».
Недавно по радио передавали, что в Нью-Йорке в ООН, в зале заседаний, Шагал расписал главную парадную стену и что работа была принята под шумные аплодисменты.
История живописи знает многих выдающихся мастеров, тематика которых носила фантастический или символический характер. Совершенно ясно, что такие художники, как Босх, Штук, Беклин, Моро и другие свои идеи в искусстве могли выразить, только пользуясь нереалистической формой и условной композицией.
Следует ли полагать, что их искусство для нас, убежденных реалистов, уже никакой ценности не представляет? Чтобы решить этот вопрос, нам следует обратиться к искусству гениального испанского художника Гойи. Его чудесные, не знающие старости офорты и теперь, в наше время, не потеряли своего пластического богатства и революционного значения. А ведь этот великий мастер создал свой ярко индивидуальный стиль, не всегда пользуясь натурой. У Гойи была замечательная память, в глубине которой хранилась вся гойевская натура. И только благодаря этой особенности испанскому мастеру удавалось наделять свои удивительные офорты большой пластичностью и побеждающей остротой.
Недавно я получил от Шагала толстый, очевидно, итоговый каталог с эффектной обложкой: «В честь Марка Шагала. Дар не маршанов, а Франции».
В каталоге 450 страниц! Я долго, внимательно рассматривал этот редкий увесистый каталог и подумал: «Ни Мане, ни Сезанн, ни Матисс, ни Пикассо не знали таких почестей».
Несколько слов о тематике второго периода. Часто повторяющиеся персонажи (слово это употребляю условно), нагие стилизованные женщины с рыбьими хвостами — витебские наяды! — козлы и телята с человеческими глазами, петухи с головой женщины, распятый на кресте Христос. Парочки влюбленных. Обязательно в обнимку. Убогий музыкант со скрипкой. И часто, как локальная деталь, кусочек Витебска или Парижа (Эйфелева башня). Многочисленные детали утомляют и вызывают желание на время закрыть каталог и отдохнуть от этой однообразной, утомительной фантастики.
Может ли Шагал, выставляя на выставках эти гротескные и фантастические работы, рассчитывать на то, что средний французский зритель их поймет и оценит? Думаю, что нет.
Конечно, в Париже всегда были и будут любители ультраострой, мало доходчивой живописи, но не для них, надо думать, картины писали великие мастера Делакруа, Курбе, Мане, Сезанн, Ренуар и Боннар.
Все виды изобразительного искусства были близки Шагалу. Его масло, гуашь, акварели, рисунки, офорты свидетельствуют о большом многогранном мастерстве.
Мы, его друзья, удивлялись, откуда у приехавшего из Витебска такие знания, такой вкус? Мы начали к нему присматриваться, анализировать его работы. И только одно поняли — перед нами большой самородок, оригинальный, светящийся всеми цветами спектра талант, почувствовали, что этот скромный на вид провинциал, с неисчерпаемой способностью трудиться и с редчайшей волей творческой жизни, рано или поздно овладеет Парижем.
Даже его недруги (у каждого парижского оригинального художника имеются недруги) должны были признать талантливое творчество Шагала, и, наконец, сам Париж, весьма скупой на раздачу славы среди своих художников, требующий от них долголетних трудов и страданий, признал в Шагале художника с удивительной, покоряющей индивидуальностью. Париж стал другом Шагала. Художники начали называть витеблянина «баловнем судьбы».
Несколько лет тому назад я получил от Шагала новогоднюю открытку. На ней была изображена башня Эйфеля, органически слитая с уголком старого Витебска. Открытка мне понравилась. Глядя на нее, я подумал: «В ней весь Шагал со всем его духом и характерными творческими приемами».
На одной стороне — неувядаемый символ юности — ранний, романтический Витебск. Город, где Шагал впервые познакомился с простыми людьми, приходившими в знакомую парикмахерскую постричься и поделиться горем и радостями, город, где он узнал волновавшие его тайны искусства, где он почувствовал и понял поэзию простого пейзажа с низкими заборами и высоким небом. И, наконец, город, где он впервые встретил понравившуюся ему девушку, полюбил ее и женился на ней…
На другой стороне открытки — символ Парижа. Города, где он провел полвека, где он вырос, расцвел и получил мировую известность. Города, где он учился живописи у великих художников — Эдуарда Мане, Анри Матисса и Пьера Боннара.
Открытка еще показала Шагала как художника, который никогда не порывал связи с Родиной и молодостью.