Одесса — Париж — Москва. Воспоминания художника — страница 53 из 75

Мещанинов позвонил. Широкая дверь мастерской открылась, за ней в призрачном озарении стояли Жозеф Бернар и его супруга. Бернар сделал несколько шагов, в которых чувствовалась уже старость. Но глаза его горели, как и некогда, золотым огоньком, добротой и умом.

Скульптор радостно протянул нам обе руки и пригласил в мастерскую. Мы вошли в большое, напоминавшее гараж помещение, заполненное голубыми мраморами, желтыми песчаниками и серыми камнями. Я подумал: этого хватит для нескольких трудолюбивых скульпторов. Когда, осмотрев работы, я, усталый, подошел к ваятелю, он спросил:

— Какое впечатление у вас?

— Огромный успех! Колоссальные достижения! — воскликнул я.

Жозеф Бернар скромно ответил:

— Я думаю, что некоторые успехи должны быть… Мы с вами, дорогой друг, не виделись пятнадцать лет… Все это время, каждый день, в во семь часов утра я был уже здесь и уходил вечером…

И, улыбаясь, повторил:

— Я думаю, что успехи должны быть… Не так ли, мой дорогой друг?

Зозуля

1927 год. Париж. Улица Барро, гостиница «Сто авто». Первый за всю зиму снег. Рыхлый, жиденький. На один-два часа. Париж — романтический пейзаж, написанный молодым Клодом Моне. Тянет пописать, но ноги и руки зябнут. И потом, поставишь мольберт и начнешь писать — а снег растает…

В моем рабочем районе поселился приехавший из Москвы писатель и редактор «Огонька» Ефим Зозуля. Он приехал отдохнуть, поглядеть Париж и поучиться живописи. В то время он занимался не только литературой, но и живописью и хотел пожить «жизнью художника».

— Это была моя тайная, навязчивая мысль, — говорил он.

Я постарался его «приклеить» к живописи. Показал ему Люксембургский музей, салоны и магазины картин. Зозуля себя чувствовал счастливым.

— Столько живописи, захлебнуться можно, — говорил он.

Особенно его интересовала современная живопись, живопись последних дней. Ему хотелось поучиться французскому колориту и фактуре. Он мне рассказывал, что в молодости мечтал быть художником. Много рисовал, писал, но жизнь оторвала его от живописи и бросила в литературу. В Париже он решил хоть на некоторое время вернуться к живописи. Когда я ему посоветовал поработать годика два и написать 25–30 полотен, устроить персональную выставку и показать себя, Зозуля, улыбаясь, отвечал: «Что вы, что вы, Амшей! Мне этого никак нельзя. Вы не знаете наших писателей. Это очень злой народ. Они тогда обязательно скажут, что настоящее призвание Зозули — живопись».

Горсть русской земли

В «Ротонде» Мещанинов меня познакомил с неразлучной парочкой — художниками Сигалами. Это американцы, выходцы из России. Живут они в Нью-Йорке двадцать лет.

Каждый год весной, когда парижские центральные площади и бульвары похожи на колоссальные яркие цветники, написанные лучшими колористами Франции — Ренуаром и Боннаром, когда запахи этих цветников наполняют весь Париж и кажется, что деревья, дома, автомобили и даже люди пахнут тюльпанами и нарциссами, когда художники, напрягая свой остывший за зиму темперамент, пишут весенние натюрморты и мечтают о маршанах, вот тогда Сигалы приезжают в Париж.

Живут здесь два, а если хорошо работается, то и три месяца. Но когда в парках и садах зелень начинает тускнеть, а небо теряет прозрачную нежную голубизну и становится белесым, Сигалы, низко поклонившись дорогому Парижу и благодарно пожав ему руку, уезжают в свой душный, неприветливый Нью-Йорк.

Париж они называют «милым», «дорогим». Они пишут преимущественно погруженные в дрему переулки со старыми выцветшими домами (реакция после нью-йоркских небоскребов), приветливые парки и сады с бледной, точно легким туманом покрытой зеленью, поэтические набережные и видавшую виды, с медленно плывущими яркими баржами, мутно-зеленую Сену.

Какая-то жадность ко всему новому, свежему, желание участвовать своим скромным творчеством в жизни современного искусства всегда ощущаются в их творчестве. В своих работах они стремятся передать парижский серебристый колорит и это, надо признать, им часто удается. Их любимые художники, которых они считают своими учителями: Пикассо, Сислей, Монтичелли, Буден и Утрилло.

* * *

Кончив работу, они медленно с усталыми лицами и движениями собирают свои холстики, мольберты и стульчики, и все это относят в свой небольшой уютный отель «Золотой Луч» на улице Монж. Вечера они проводят в «Ротонде», где их всегда можно видеть за правым угловым столиком с большой вазой свежих цветов (дар Сигалов «Ротонде»). Здесь они встречаются со знакомыми, друзьями и отдыхают от живописи.

* * *

Поработав до лета, они обходят набережные и скупают русские книги. Как-то за чашкой кофе Мишель (так звали американца) сказал мне:

— Когда мы их читаем, кажется, что над нами пламенеет широкое русское небо и хмельной аромат цветущих берез нас окутывает.

И, помолчав, добавил:

— Какая непередаваемая радость — читать в Нью-Йорке Чехова, Маяковского и Бабеля!

Сигалы также бывают на известном Блошином рынке. Приобретают музейные золотые рамы, записанные холсты, на которых приятно работать, старинные вазочки и живописные восточные ткани (для натюрмортов).

Мещанинов их полюбил. Часто их приглашал к себе, угощал великолепными обедами и веселыми воспоминаниями о первых годах завоевания высокомерного Парижа.

Однажды Мещанинов «из чувства дружбы и любви» купил у Сигалов «Весенний пейзаж» и хорошо заплатил. Сигалы были счастливы. Их пейзаж, рассказывали они нью-йоркским друзьям, «висит в Париже в хорошей коллекции, у известного скульптора Мещанинова».

Недавно Мещанинов мне рассказал грустную историю. У Мишеля появилась какая-то профессиональная болезнь глаз. Мишель терял остроту зрения. Он перестал разбираться в задних планах пейзажа. Они смешивались в один общий серый фон. В Париже он связался с лучшим окулистом, и тот обещал помочь, но время шло и работать становилось все труднее.

Чтобы поддержать в Мишеле творческий огонек и не дать ему впасть в депрессию, жена Мари сопровождала его на этюды и нахваливала его работы. Усевшись позади него, она помогала ему работать. Давала советы, какие краски разводить, какой фактурой писать тот или иной пейзаж.

— Мишель, дорогуша, — шептала она, — добавь синего кобальта… Набери лимонного кадмия и прибавь растворителя. Или: — Не увлекайся серятиной…

Чтобы не дать Мишелю потерять веру в свои творческие силы, Мещанинов решил им помочь.

— Париж, — говорил он, — должен их согреть. Они это заслужили.

И Париж их согрел. Мещанинов купил у них еще один этюд и нашел для Мишеля выдающегося окулиста.

Приближался день отъезда Сигалов в Нью-Йорк.

Я знал, что они с глубокой грустью покидают Париж. Им хотелось бы еще посидеть в «Ротонде» среди друзей, поговорить с ними о современной живописи, о новинках.

Они часто говорили, что французские умы очаровывали их прелестью новизны. Сигалам очень хотелось бы побывать в музеях нового искусства, в мастерских выдающихся художников. Заглянуть еще раз в магазины, где висят работы Ван Гога, Монтичелли, Сутина и Шагала.

В Нью-Йорке всего этого, конечно, нет. Нью-Йорк очень слабое отражение Парижа. Но ничего не поделаешь. В Нью-Йорке их дом, их служба, заработки и маршаны… И родня.

Чтобы немного отвлечь их от грустных мыслей и рассеять, я, встретив американцев в «Ротонде», подсел к ним и заговорил о Москве.

Я знал, что они с большим вниманием слушают рассказы приезжих из новой России. Их волнуют живые, немеркнущие подробности о новых людях и об их, небывалой еще в истории, жизни.

И поэтому я им рассказывал все, что знал о героических двадцатых годах. Я им рассказывал о Маяковском, с которым я работал в Окнах РОСТА, о своем друге и ученике, поэте и художнике Багрицком, об удивительном, душевном Бабеле, о талантливом Олеше и других.

Сигалы точно с расплавленным сердцем слушали меня.

Глаза их прищурились, на щеках расцвела краска. После такой реакции я решил минут пять помолчать. Потом я продолжал:

— Это было время, когда каждый художник, скульптор, декоративист считал себя новатором, мечтал открыть новые пути и формы для советского искусства. Сколько было на это потрачено творческого жара! Работы мозга и души! Надо было писать дневник, но это казалось делом скучным и пустым.

И вдруг Мишель перебил меня и с покоряющей искренностью воскликнул:

— Я в курсе того, что было, и того, что теперь происходит в новой России.

И, постепенно воодушевляясь, он рассказал:

— В Нью-Йорке у меня большая, богатая библиотека русских и советских писателей и поэтов: Чехов, Горький, Куприн, Бабель, Маяковский, Багрицкий, Алексей Толстой, Фадеев, Зощенко и другие. У меня также имеются иллюстрированные журналы удивительных двадцатых годов…

Немного погодя, добавил:

— Как только приезжаем в Париж — спешим на набережные Сены. Букинисты целый год собирают для нас русскую литературу. Вот и сейчас везем с собой купленные у них два тома Маяковского, один том Пастернака и томик Бабеля. Мы очень высоко ценим нашу библиотеку и любим ее. Это наш университет и наш близкий друг. Но есть у нас одна бесценная память о России…

Он смолк. Допив чашку остывшего кофе и укрепив на носу золотые очки, волнуясь продолжал:

— Расскажу вам историю отъезда. Я со своей женой Мари уехал в Америку 20 лет тому назад. Как сейчас помню день отъезда. Была южная весна. Празднично цвели сады. Встали мы рано, после петухов, наскоро позавтракали и побежали на улицу. Обегали все ближайшие переулки, где жили наши друзья и знакомые. Говорили мало, целовались много. Бы вали минуты — плакали. Были памятные подарки. Мари — золотое кольцо с рубином. Мне — английскую бритву. Просили писать не открытки, а письма. Обещали. Потом мы с Мари пошли прощаться с посаженным и ухоженным нами фруктовым садом. Пришли, сели на знакомую, всегда гостеприимную скамью и с грустной нежностью глядели на отцветающие яблони и вишни, глубоко