Одесса — Париж — Москва. Воспоминания художника — страница 65 из 75

обойтись нельзя.

— Даже расхваленный здесь Кончаловский, — сказал он раздраженно, — писал Пушкина и Лермонтова, также пользуясь фотографией.

Кто-то из молодых ему ответил, что «пользоваться можно, но смотря в какой мере и степени».

Выставка и доклад прошли удачно. В газете «Советское искусство» был дан небольшой, но доброжелательный отчет об искусстве вождя «Бубнового валета».

Кончаловский был доволен. Опять стал улыбаться, шутить.

* * *

Спустя неделю Кончаловский мне позвонил.

— Приходите в среду на ужин, — сказал он. — У меня будут гости. Оперные артисты из Ленинграда. Скучно не будет.

В среду вечером я был у вождя «Бубнового валета». Вечер прошел весело и интересно. Особенно после вина. Гости пели оперные арии (пели лучше, чем на сцене, так как не было дирижера). Хозяин дома также охотно расходовал свой жар и пел под сурдинку арии из Бориса Годунова. Гости были удивлены.

— У вас замечательный музыкальный слух, Петр Петрович! И великолепная память! — без лести говорили они ему.

Потом пошли хмельные тосты. Неожиданно Кончаловский поднял бокал с красным вином и весело сказал:

— Я пью за человека, который меня вновь открыл.

Все мы насторожились.

После полуминутного молчания он встал и громко назвал мое имя и отчество.

Ленинградские гости начали меня внимательно, с расширенными зрачками разглядывать.

Я растерялся. Не знал, как отреагировать. Потом, овладев собой, сказал:

— Это гипербола! Самая настоящая дружеская гипербола! Я делал только то, что должен делать каждый верный и любящий вас друг.

— Расскажите, — обратились ко мне артисты, — как работает Петр Петрович.

Я рассказал.

* * *

В 1955 году у Кончаловского был инфаркт. После инфаркта он прожил год. Умер он в 1956 году в больнице от общего склероза. Умер во сне.

Спустя два года умерла его жена, дочь Сурикова — Ольга Васильевна.

Об этой замечательной русской женщине следовало бы написать отдельную монографию. Человек редкого, легендарного самопожертвования. Все свои умственные и душевные силы, до последнего грамма, Ольга Васильевна отдала мужу, его творческой жизни. Характерная черта этой женщины. Когда лечившие ее врачи старались спасти ее от грозившей смерти, она им, уже слабым голосом, говорила:

— Не спасайте меня… Я иду к Пете…

* * *

В 1957 году в помещении Академии была открыта посмертная выставка работ Петра Петровича Кончаловского. На выставке были представлены все его творческие периоды. Искания и достижения. Работ было свыше двухсот.

Выставка производила сильное впечатление. Народу было много. Чувствовалось, что люди приходили на выставку, как на праздник. Что они здесь ждали радости и душевного покоя.

Зрителям стало ясно, что перед ними выдающийся мастер современного реалистического искусства. Примечательно, что на обсуждении его творчества все выступавшие: старые, молодые художники, искусствоведы и художественные критики в один голос говорили, что перед нами большое историческое явление — показ искусства советского классика. И что Кончаловский — первый классик.

— Как жаль, — подумал я, — что на выставке не было автора этих больших и малых полотен. Он был бы очень рад услышать все то, что говорили о его творчестве.

Из дневника

1975, Москва

Яркий образец художнической зависти. Недавно в Союзе (МОССХе) ко мне подошел пожилой человек.

— Товарищ Нюренберг? — спросил он, заглядывая внимательно в мои глаза.

— Да, вы не ошиблись, — ответил я.

— Никак не соберусь передать вам. А ведь четверть века уже прошло.

— Приятное?… Готов вас слушать.

— Очень приятное, — сказал он и задумчиво улыбнулся. — В 1945 году я был на вашей персональной выставке… Был и Кончаловский. Он стоял перед вашей картиной. Потом отошел и дружески сказал: «Талантливый художник!»

Это было несколько месяцев после войны.

Фальк

Сквозь сон слышу стук в дверь. Просыпаюсь.

— Кто там?

— Я… Фальк Роберт Рафаилович.

— В такую рань людей беспокоить! Для меня утренние часы сна — самые дорогие… Что случилось?

— Выйдите. Я вам расскажу.

Я оделся и вышел.

— Рассказывайте, Роберт Рафаилович!

— Пойдемте на улицу. Здесь люди еще спят.

Мы спустились во двор. Пламенное солнце уже высоко поднялось. Крыши домов, прекрасные рябины и высокий бурьян были еще влажны. От них тянуло прохладой ночи. В бурьяне лежали старые ящики. Мы на них сели.

— Вы, — начал возбужденно Фальк, — написали статью об АХРРе.

— Да, я написал.

— После этой статьи весь «Бубновый валет» решил порвать всякую связь с вами.

— Почему? Не понимаю.

— Потому, что ахрровцы — наши злейшие враги.

— Давайте, Роберт Рафаилович, объяснимся. Редакция «Правды» в лице сестры Ленина Марии Ильиничны и заведующего отделом искусства твердо решила, что пора заговорить о реализме в искусстве, что пора наконец покончить с футуризмом, кубизмом, конструктивизмом и другими «измами». Народ эти течения не понимает и признать не хочет. Народ требует искусства ясного, понятного! И что я должен на эту важную тему написать большую статью.

И, минуту помолчав, я продолжал:

— Имел ли я — художественный рецензент газеты — право отказываться от этого предложения? Скажите! И я написал. Ее охотно, без сокращений, напечатали. О «Бубновом валете» ни одного плохого слова не написал. Статья, учтите, написана, главным образом, против «леваков».

Фальк встал и, не подавая руки, резко бросил:

— То, что я вам сказал — мнение не только одного Фалька, а всех членов «Бубнового валета»!

— Мы еще с вами встретимся, — громко ответил я, — и как следует поговорим на эту волнующую тему!

Он ушел. Шаги его были насыщены большим темпераментом.

Вечером на диспуте о новом пути советской живописи знакомые бубнововалетисты со мной не раскланивались.

На другой день я обо всем случившемся рассказал в редакции.

— Не переживайте, — сказал заведующий отделом искусства. — По шумят и успокоятся. Мы с вами еще доживем до дня, когда Фальк и другие бубнововалетисты подадут заявления с просьбой принять их в члены АХРРа.

Спустя год, когда правление АХРРа рассматривало заявление Фалька с просьбой принять его в члены АХРРа, я вспомнил о его утреннем визите ко мне и пророческие слова моего заведующего отделом искусства в газете «Правда».

Осмеркин

Первые знания и опыт живописного мастерства Осмеркин получил у Ильи Машкова — прекрасного педагога-живописца. Вторым, оказавшим большое влияние на Осмеркина, был выдающийся художник Петр Кончаловский, вошедший в историю советской живописи как блестящий колорист и знаток живописной культуры. Работая под руководством этого мастера, Осмеркин сумел быстро развить свой талант. Между учителем и учеником установилась сердечная дружба, которую Осмеркин высоко ценил. Одно время Осмеркин работал в мастерской Кончаловского как его ассистент.


Фотография Нюренберга, Фалька и др., 1925 — с. 67


Осмеркин преувеличивал, когда говорил: «Галереи Щукина и Морозова — моя Академия». В этих галереях он отшлифовывал то, что получал в мастерских Машкова и Кончаловского. У Осмеркина был очень острый и живой глаз, и он умел чувствовать в работах новаторов их живописную изюминку.

В 1913 году Осмеркин впервые участвует в выставке «Бубнового валета».

* * *

Еще до революции Осмеркин летом ежегодно приезжал на родину в Елисаветград отдохнуть и окрепнуть. Мы часто встречались. Он посещал мою мастерскую и много рисовал. Бывали дни, когда он питался одними бутербродами, целый день читал Пушкина и Толстого и курил. В такие дни он был задумчив и молчалив. Любил мои рассказы о Париже, о его жизни, кафе, салонах и уличном быте.

— Мне кажется, — говорил он часто радостно, — что Париж я уже настолько знаю по твоим рассказам и по картинам Писсарро, Моне, Матисса, Марке и Утрилло, что, попав на его знаменитые бульвары, улицы и набережные, чувствовал бы себя, как в своих знакомых местах.

— Во мне, — говорил он, улыбаясь, — текут три крови: русская, украинская и грузинская. Больше всего ценю русскую. — И с гордостью пояснял: — Потому, что поэзия Пушкина — русская.

Вспоминается характерный для того времени юмористический случай с арестом нашего коллектива художников.

Однажды, когда мы увлеченно писали натюрморты, в мастерскую внезапно вошли трое полицейских. Один из них громко скомандовал: «Встать! За нами!». Я как хозяин мастерской потребовал от них объяснений.

— В участке узнаете, — ответил тот же полицейский.

В участке нас выстроили в ряд и персонально стали допрашивать. Начали с меня. Я объяснил приставу, ведущему допрос, что мы елисаветградские художники, пишем картины для выставок. И что наш труд достоин уважения. Пристав все записывал. Когда очередь дошла до Осмеркина и полицейский чиновник увидел человека с ниспадавшими на плечи золотыми волосами, с огромным невиданным голубым бантом и большой розой в петлице, он привстал, наклонился вперед и воскликнул:

— Это еще что такое?

Не теряя своего колоритного великолепия, Осмеркин презрительно молчал. Театрально повернувшись, он отошел в сторону. Я объяснил приставу, что это приехавший из Москвы молодой художник и что там все художники носят длинные до плеч волосы, большие банты и розы на груди. Недоверчиво качая головой, пристав успокоился и продолжал писать протокол. Потом нас с миром отпустили. Через неделю мы получили повестки с вызовом в камеру мирового судьи. Народу, интересовавшегося необыкновенным делом, собралось много. Судьей был молодой человек, недавно окончивший университет. Он меня знал как художника и даже как-то пытался купить у меня натюрморт («Яблоки и груши»).

Осмеркин пришел во всем своем блеске и, важно сидя в последнем ряду, снисходительно поглядывал на окружавших его любопытных обывателей. С обвинительной речью выступил околоточный надзиратель. Тщательно выбритый, в парадной форме и подтянутый, он торжественно сказал: