рудно было работать, но как только здоровье улучшалось, он хватался за кисть. Чувствовалось, что живопись поддерживала в нем жизнь и что он был одержим ею…
Третий инсульт случился в Доме творчества (в Челюскинской). Это был очень сильный удар, который лишил его возможности работать на долгое время. Все мы опасались наступления тяжелой инвалидности. Но судьба, пожалев его, вернула ему часть прежних сил. Осмеркин снова взялся за кисть.
В это тяжелое творческое время он писал только радостные, насыщенные оптимизмом полотна. Ни одной хмурой, пессимистической работы.
О четвертом инсульте мне рассказывала его жена Надя. Случилось это утром, когда он писал чудесный незабываемый и последний пейзаж.
Он умер с кистью в руке, как и хотел.
— Много труда мне пришлось потратить, — рассказывала жена, — чтобы устроить гражданскую панихиду. Я обратилась в Московский совет художников, но его начальство мне отказало. Была сильная жара. Надо было торопиться. Пришлось гроб перевезти в производственный комбинат, на улицу Горького. Учениками наскоро были развешены работы их учителя. Гроб с венком от Руднева был поставлен на замызганные рабочие столы. Народу было мало. От МОССХа — ни представителя, ни венка.
Выступали только друзья его и ученики. Говорили душевно. Сильную, незабываемую речь произнес строитель университета архитектор и художник Руднев. Похоронили мы Шуру на Ваганьковском кладбище, напротив могилы великого Сурикова и недалеко от могилы любимого им Есенина.
Вспоминаю, на похоронах были: Ахматова, Фаворский, Кончаловский, Руднев, Разумный, Девинов и известная, пользовавшаяся у художников большой любовью, натурщица Осипович. Были также молодые друзья и ученики Осмеркина: М. и Е. Асламазян, Никич и другие.
В конце своей речи Руднев сказал:
— Такой тяжелобольной и писал жизнерадостные картины! Это свойственно только русским людям!.. Я глубоко верю, что он художник народный и что его работы будут жить и радовать людей.
Похороны Осмеркина
Надя, угрожая жаловаться в ЦК, добилась того, что Осмеркину разрешили полежать в Доме художников на ул. Горького, но без полагающихся почестей. Мы его там и нашли. Его выгружали из похоронного автобуса в тот момент, когда мы подходили к дверям Дома художников. Впечатление — точно товар какой-то привезли. Народу, вопреки желанию правления МОССХа, было много.
Гроб поставили на голый стол. Сзади висела измятая тряпка, которая должна была быть символом того, как относятся члены президиума МОССХа к умершему символисту. Ни одного из начальников и ни одного цветочка от них, только от друзей.
Но ученики и друзья, любившие Осмеркина, не посчитались с МОССХом и в теплых, взволнованных речах много хорошего сказали о покойнике. Приехал строитель высотного здания Университета Руднев с огромным венком и сказал несколько горячих слов о творчестве Осмеркина. На стенах ученики повесили восемь работ Шуры. Среди них отличный портрет в серо-черной гамме первой его жены Кати. Были натюрморты и пейзажи, написанные в Загорске.
Хоронили на Ваганьковском. Напротив Сурикова. Вблизи Сережи Есенина — его приятеля по выпивкам. Руководил похоронами один из могильщиков, мужик с загорелым, умным лицом и крепкими руками.
— Могила хорошая, — сказал он степенно, — глубокая и под деревом.
Да, Шура был бы доволен.
Могильщики откуда-то принесли ограду и тут же начали укреплять ее на могиле.
— Уберите ленты с венков, а то сопрут, — сказал руководитель.
Больше всех плакала Надя. Елена и девочки больше глядели.
Засыпав могилу и украсив ее цветами, мы отправились в гости к Есенину. Шура теперь сможет поговорить по душам со своим милым напарником по трактирам. Поразил нас бездарный бронзовый барельеф поэта на гранитной глыбе. Присутствовавший там один скульптор (Мотанин) заметил:
— Это делал могильщик.
Автобусы нас довезли до Театральной площади. Оттуда мы кучками направились на Кировскую улицу, где Разумные, накупившие закуску, устроили в честь Осмеркина поминки. Мастерская покойника была украшена 32 полотнами. За 30 лет. Нас было человек 25. Дочери, две жены Шуры, я, Разумный с женой, какие-то незнакомые пожилые, полные дамы и ученики.
Первое слово было дано мне. Я начал с детства Осмеркина. Ему 16–17 лет. Ученик реального училища. Ярко выраженный блондин, голубые, сияющие глаза и чудесный рот с зубами, которые встречаются только на открытках. Он интересовался живописью и ходил ко мне за советом, как рисовать и писать. Первые его работы — гипсовые орнаменты и этюды с окрестностей Елисаветграда. Бывал у него дома. Плотная, истеричная, всегда плаксивая мать и державшийся с достоинством крепкий, красивый отец — землемер Осмеркин, прятавший у себя во время царских погромов студентов и евреев. Вспомнил холодную и голодную Москву 1921–1922 годов. Страстную площадь и квартиру Осмеркина на 3-м этаже с большим балконом. Топку печей мебелью, комнату, превращенную в уборную, лошадину и гнилые яблоки. Приходили к нему Кончаловский, Лентулов… Потом бывали диспуты и споры с Маяковским.
Осмеркин носил в эти годы несусветные фраки и визитки, которые голодавшая буржуазия продавала на рынках. И все же он умудрялся в эти невеселые дни писать пейзажи и натюрморты с вдохновением. В силу своего таланта и творческой воли он насыщал натюрморты взыскательностью. С хорошим живописным блеском были написаны тогда его лучшие портреты первой жены Екатерины Тимофеевны (к слову сказать, Маяковский хаживал не столько к Осмеркину, сколько к ней). И сейчас, глядя на эти работы, чувствуешь, что они согреты взволнованным чувством эпикурейца. И это в 1922 году, когда ни хлеба, ни воды, ни электричества в Москве не было. Из столицы бежали почти все художники. Среди нескольких оставшихся чудаков — был горячий патриот Москвы Александр Осмеркин с желтым, похудевшим лицом, небритый, часто неумытый (с руками, зло высмеянными Маяковским), в черном, с чужого плеча фраке. Но с творческим огоньком в серо-голубых глазах и неотвязчивой мыслью писать композиционные портреты, пейзажи и натюрморты. Потом был ВХУТЕМАС с его неповторимой романтикой. После ВХУТЕМАСа с гротескными декларациями — ассистентская работа у Кончаловского. Опять недоедание и опять страсть к живописи. Потом профессура.
Еще об Осмеркине. Он не был, разумеется, святым, и хорошо делал, что не дружил со святыми. Но зато безмерно дружил со страстями, охотно уступая им. Увлекался вином. Но если на одну чашку весов положить все его недостатки, а на другую достоинства (страсть к живописи, к людям, к книгам, к наслаждениям природы), то вторая перетянет. Я в этом никогда не сомневался.
Похороны Есенина
1925 год. Зима. Жил я на Страстной площади против женского монастыря (теперь там красуется монументальное здание кинотеатра «Россия»). Рядом со мной жил и много трудился мой старый товарищ и земляк Александр Осмеркин.
Он дружил с Есениным, которого обожал. С нескрываемой страстью Осмеркин часто и много рассказывал о своем друге — большом поэте. О его изнуряющей тяжелой болезни и покоряющей светозарной поэзии. В дни творческой удачи за мольбертом Осмеркин часто вдохновенно читал любимые стихи Сережи.
Самоубийство Есенина Осмеркин воспринял как большое тяжелое горе. Плакал и рукавом рабочего халата долго растирал крупные слезы.
— С его уходом я себя буду чувствовать одиноким, — говорил он.
Эту фразу он часто повторял. Она жгла его мозг и царапала его сердце.
Я его утешал. Говорил:
— Надо было, Шура, ждать этого трагического конца… и с ним при мириться. Твой друг стремился к смерти. Истерично звал ее. И она при шла. Охотно пришла.
Я старался отвлечь Осмеркина от Сережи. Напоминал ему о живописи, о неоконченном портрете Кати, о нетерпеливом зимнем пейзаже, который он с балкона писал, но Шура был неумолим.
— Надо, — добавлял я, — свое горе держать в узде.
— Горе расплеснулось по всей моей душе. Ничего не могу делать… Он, не переставая, курил одну цигарку за другой. Выкурил свою и мою махорку.
В день похорон Есенина мы оба думали только о том, где бы достать курева.
В десять часов утра Осмеркин исчез. В двенадцать явился. Очень возбужденный. Розовый, вспотевший. Не глядя на меня, бросил:
— Быстро надевай полушубок, шапку и за мной! Мороз крепкий, но выдержишь.
И, упавшим голосом, произнес:
— Гроб с Сережей уже стоит у памятника Пушкину… Сейчас гроб будут обносить вокруг памятника… Три раза… Это в честь Сережи…
И, задыхаясь, добавил:
— Мы должны участвовать!
Я быстро оделся. Мы выскочили на улицу и понеслись к памятнику. По дороге к нам присоединился также спешивший длинноногий Мейерхольд. Он спешно перепрыгивал через снежные сугробы. Выглядел молодым, энергичным. Беззаботным.
Около памятника было много народу. Преобладали рабочие. Лица их казались овеянными безутешной скорбью. Их движения были скованы болью.
Какие-то люди медленно несли гроб, покрытый венками с печально обвисавшими черными и красными лентами.
Осмеркин подошел к несшим гроб и полушепотом сказал:
— Мы — друзья Есенина! Уступите нам на несколько минут свое место.
И двое из несших гроб уступили. Итак, мы активно участвовали в торжественных похоронах Сережи.
Получилось так, как хотел Осмеркин. Он был счастлив.
Потом гроб понесли на самое демократическое в Москве кладбище — Ваганьковское — и опустили в вырытую могилу.
Спустя несколько времени на горке могильной земли появилась огромная охристая каменная глыба. Временный памятник. Друзья и поклонники поэта покрыли всю глыбу своими автографами и стихами Сережи.
Когда я спросил у знакомого поэта, собирается ли Союз писателей поставить Есенину более достойный памятник, поэт ответил:
— Конечно, поставит. Глыба — это временный памятник. Есенину делают дорогой и красивый памятник.
Лет пять тому назад я увидел этот памятник. Может быть, он стоил дорого, но красивым он не был. Два крыла черного гранита, а посредине медный барельеф (невысокого качества) Сергея Есенина. В пасхальные дни я был в гостях у Сережи с несколькими искусственными цветами и был поражен необыкновенным зрелищем — весь памятник был завален пасхальными разноцветными писанками. На одной из них я прочел: