Один человек — страница 15 из 57

же в христианские времена, ужасно улыбающийся череп древнеримского императора Траяна с чудесно сохранившимся, живым, красным, омерзительно большим языком (потому-де и не истлевшим, что изрекал правду и выносил верные приговоры); только сам художник смотрит, как уже сказано, в совершенно другую сторону — и прямо на нас, смотрящих, в свою очередь, на него: как если бы он, Рогир, уже был как мы (говорил Яс, говорил я Жижи): как мы, нынешние, почти всегда равнодушные к сюжетам всех этих старых картин. Он, конечно, не был как мы; но так это выглядит. Потому что приходится признать правду. Нам не очень интересно, признаем уж правду, то, что" эти картины рассказывают (все эти чудесно обретенные черепа, кровавые языки), нам интересно лишь то, что они (помимо и поверх своих случайных сюжетов) изображают, то, что они являют нам, открывают нам, позволяют нам увидеть, делают для нас зримым.

Здесь Рогир являет нам, открывает нам и делает зримым для нас свой всевидящий взгляд: взгляд художника, сказал бы он, Яс (говорил я Жижи), если бы это не звучало так обыденно и банально; свой отрешенный и спокойный взгляд, способный смотреть на мир, удивляясь ему; способный смотреть на мир, просто чтобы смотреть; способный из такого отдаления смотреть на него, из какого он, мир, видится как будто впервые, вот сейчас, созданный или, лучше, каждое мгновение вновь создаваемый Богом. Вот этот-то взгляд Рогира и упоминает Кузанец среди прочих нарисованных взглядов, смотрящих на тех, кто сам на них смотрит. Для Кузанца речь и идет о Боге, как же иначе? И это очень правильно (говорил Яс, к моему изумлению. или не-изумлению; уже я не помню). Речь всегда идет о Боге, о чем бы мы ни говорили, о чем бы ни думали, что говорим. Для Кузанца все земное — образ небесного. Потому он мыслит символами, ищет подобий, как человеку Средневековья оно и положено. Он уже человек Возрождения и еще человек Средневековья, одновременно и сразу (как и мы с вами, в иронических скобках добавлял Яс, живем в разных временах и внутренне принадлежим совершенно разным эпохам). Это момент завершения и момент начинания, момент перехода, краткий момент равновесия. Поэтому правы те, кто, как Хейзинга в своей известной книге, говорит здесь об «осени Средневековья», но правы и те, кто, возражая ему, говорит о «весне Возрождения». Нет (утверждает Кузанец), по крайней мере среди человеческих произведений, более удачного для нашей цели образа Всевышнего, чем лик, тонким живописным искусством (тут Яс, уж наверное, процитировал по-латыни; он любил цитировать по-латыни, с небрежным невинным шиком: subtili arte pictoria; весь, кстати, Кузанец легко находи" м в интернете, по-латыни и в разных переводах; так что я, скрывать не стану, сверяю теперь цитаты) — лик, следовательно, subtili arte pictoria, нарисованный таким образом, что он словно смотрит сразу на все вокруг. Он приводит в пример несколько таких ликов: какого-то (какого, кстати?) лучника на площади в Нюрнберге; какую-то картину в Кобленце, в моей (как он выражается) капелле Св. Вероники; главное же: картину превосходного живописца Рогира (Rogeri maximi pictoris) в брюссельской ратуше; и это, разумеется, та же самая картина (говорил Яс, вставая со своего львиноголового кресла, показывая на белый экранчик, с которого светились, на нас глядючи, Рогировы голубые глаза), о которой мы только что имели удовольствие с вами беседовать, и я очень надеюсь, что вы сейчас чувствуете то же волнение, которое я сам (говорил Яс, принимаясь расхаживать по своей антикварной гостиной, рассказывал я Жижи) всегда чувствую, доходя до этого места, благо оно в самом начале Николаева трактата о видении Бога (с ударением на первом и): как если бы они вот сейчас, на моих глазах, встречались где-то, в каком-нибудь трактире или гостинице, Николай и Рогир, наши герои (он не мог говорить так, это я теперь выдумываю за него, говорил я Жижи; а как весело было бы верить, что он, Яс, уже говорил так, сорок лет тому назад, в заметенной снегом Москве), в каком-нибудь из прекрасных городов, входивших в ту пору в возлюбленное нами всеми Бургундское герцогство (в каком-нибудь Генте, каком- нибудь Льеже).

Но конечно (продолжал Яс), Николай Кузанский никак не мог послать своим дру- зьям-монахам на озеро Тегернзее, что в Баварии (а весь текст есть собственно письмо этим монахам, почти сразу, впрочем, меняющее адресата: после нескольких вводных главок Николай обращается уже прямо к Господу Богу, с большим восторгом и пафосом, в лучших традициях Блаженного Августина), — конечно (продолжал Яс, не подозревая, что один из его слушателей через каких-нибудь десять лет поселится в Мюнхене и сможет сколько его душеньке угодно ездить на Тегернзее, чтобы подойти хотя бы к внешним стенам когда-то знаменитого бенедиктинского монастыря, давно, впрочем, переставшего быть монастырем, превращенного во что-то светское. сейчас не помню, и лень проверять, во что) — нет, никак не мог он послать этим бенедиктинским монахам огромную работу Рогира из брюссельской ратуши (четыре панели по, как мы помним, четыре с половиной на четыре с половиною метра каждая); потому он шлет им просто какую-то картину, какую уж смог раздобыть (quam habere potui), где тоже был этот взгляд изображенного на ней человека (мы не знаем, увы, и уже никогда не узнаем, чей именно): взгляд, повернутый к зрителю, зримый зрителю и зрящий его. Потому что (еще раз) для Николая речь идет об образе и подобии Божием. Он называет ее картиной со всевидящим ликом, также — иконой Бога. Повесьте ее где-нибудь, пишет он баварским братьям-бене- диктинцам, скажем — на северной стене, встаньте все на равном от нее расстоянии, всмотритесь — и каждый из вас убедится, что, с какого бы места на нее ни смотреть, она глядит как бы только на тебя, и даже если ты переходишь с места на место, с востока на запад или с запада на восток, ее взгляд будет следовать за тобой, и если брат-бенедиктинец, переходящий с востока на запад, спросит другого брата-бенедиктинца, переходящего с запада на восток, движется ли взгляд иконы вслед за этим братом с запада на восток точно так же, как он следует за ним самим с востока на запад, то брат, идущий с запада на восток, ответит ему, в согласии с истиной, что именно так дело и обстоит, и тогда каждый из братьев вынужден будет поверить, что неподвижный взор иконы следует за каждым из них и за всеми одновременно, и тут, конечно, каждый из нас, присутствовавших на Ясовых домашних посиделках, начинал смеяться, и все вместе тоже начинали смеяться, потому что цитата все никак не заканчивалась, и Яс читал ее все вдохновеннее, делая вид, что сам не смеется, и если этот брат-бенедиктинец, пишет дальше Кузанец (читал дальше Яс, говорил я Жижи, давно покончившей с кроликом, тоже смеявшейся), убедится наконец в том, что неподвижный взор движется к востоку так, что вместе движется и к западу, и к югу так, что вместе и к северу, и в направлении одного места так, что одновременно и ко всем сразу, тогда он поймет, что за каждым икона следит так же пристально, как за ним одним, даже если он и не способен представить себе кого-то еще предметом столь же пристальной заботы. Тогда-то поймет он, что тщательнейшая забота (diligentissima cura) относится к ничтожнейшей твари в не меньшей степени, чем к величайшей и ко Вселенной в целом.

Потому что (еще и еще раз) все это только образ, подобие, намек и символ. Как взгляд изображенного на картине неизвестно кого (продолжал говорить Яс) следует за каждым в отдельности и за всеми одновременно, так Господь Бог дарует свою любовь и заботу ничтожнейшему из людей всю целиком, словно ни о каких других людях и речь не идет. Ведь если ты не оставляешь меня, ничтожнейшего из всех (говорит Кузанец, обращаясь уже прямо к Всевышнему, продолжал говорить Яс, обращаясь к участникам посиделки, к Аркаше, к очкасто-клокастому, к Василию, к не помню еще кому), то ты никогда не оставишь никого. Ты так же присутствуешь во всем и в каждом (говорит Кузанец, обращаясь прямо к Всевышнему), как во всем и в каждом присутствует бытие, без которого ничего не может быть, причем ты, абсолютное бытие всего, присутствуешь в каждом так, словно ни о ком другом у тебя и заботы нет. Это как бесконечная линия (говорил Яс, говорил я Жижи), любимый образ Кузанца. Бесконечная линия вмещает в себя все прочие линии, и самую коротенькую, и самую длинную. От бесконечной линии нельзя отрезать кусочек, потому что тогда она стала бы меньше, чем была до сих пор, а это по определению невозможно, ведь она бесконечная. Бесконечность не делится. Бесконечное присутствует в конечном все целиком, а не какой-то своей частью. Так и бесконечная божественная любовь вся целиком и безраздельно даруется каждому — и мне, и тебе, и ему. И никак, никаким воображением ты, Господи, не даешь мне вообразить, что ты любишь что-то другое больше, чем меня (говорит Кузанец, обращаясь к Всевышнему, говорил Яс, говорил я Жижи), потому что ведь одного лишь меня никогда не оставляет твой взор, а поскольку где глаз, там и любовь, то и я убеждаюсь в твоей любви ко мне, раз глаза твои всегда пристально смотрят на меня, твоего малого раба.

А что, неплохо? — говорил (помню) Яс, вдруг останавливаясь, вдруг словно пораженный (вновь пораженный) этими отнюдь не новыми для него мыслями. Неплохо ведь? — повторял он, обращая к кому-нибудь (например, к Аркаше) агаты своих черных блестящих глаз, поводя своим синим, древнеримским и выдающимся подбородком, с легкой, совсем легкой, совсем чуть-чуть мефистофельскою усмешкой, игравшей вокруг его полных, как у Рогира, изогнутых губ. На земле живет сейчас столько-то и столько-то миллиардов человек, а за всю историю и за всю предысторию жило еще столько-то и еще столько-то миллиардов. И среди всех этих миллиардов — кто ты и что ты? Никто и ничто. Это ты так думаешь, говорил Яс, обращаясь к Аркаше (хотя Аркаша-то уж точно так не думал; Аркаша думал, что среди всех этих миллиардов он — самый главный). А для Бога что один человек, что одиннадцать, что одиннадцать миллионов, что сто одиннадцать миллиардов. По сравнению с бесконечностью все эти числа одинаково огромны или одинаково ничтожны, потому что конечны. А бесконечность, повторяю, не делится. Бесконечная божественная любовь обращена к каждому из нас вся целиком. Какое, собственно, Богу до меня дело? Вот я, маленький человек, человечишка, муравьишка, один из бесчисленных, со своей жалкой жизнью, своими ничтожными, никогда не сбывающимися надеждами, своим бессильным бунтом, своим отчаянием, своими смешными мыслями. Но Богу есть до меня дело; ему столько же до меня дела, сколько до любого из миллиардов. От бесконечности кусочек не оторвешь. Бог не может потратить на меня лишь частицу своей любви. Одну частицу на меня, а другую, например, на тебя. Нет, она вся потрачена на меня, и вся на тебя, вся бесконечность божественной любви, вся ее безмерность, бездонность.