Один человек — страница 35 из 57

едем немедленно, а если оно там есть, тогда еще посмотрим, и если это результат моего обращения с масляным радиатором, тогда. тогда я не знаю. Свет был в квартире, радиатор нас не подвел. Уже звоню, прямо сейчас.

А все-таки не покидало меня ощущение, что здесь что-то должно и может случиться, в этом абсурдно-депрессивнейшем месте, и, стоя опять у окна, глядя на желтые экскаваторы, желтейшие тракторы, упорно продолжавшие свою деятельность по превращению песчаной пустыни в песчаные горы и обратно в пустыню, глядя на грязную воду, все так же изливавшуюся из труб, на серо-грязное море в недосягаемом для нас отдалении, ожидая, чтобы хозяин квартиры вышел на божий свет из брюссельского метро, где застиг его мой звонок, перезвонил мне, как обещал, я думал о том, что этот погасший, пускай и не божий, свет, конечно, событие, но все же слишком незначительное, чтобы соотнести с ним мои предчувствия. Это скорее знак и намек, скорее символ и указание на что-то. Впрочем, я давным-давно перестал верить в какие бы то ни было знаки, символы и намеки; еще в юности решил, что все это фигня, мифология. Это Яс верил в знаки, или делал вид, что в них верит, или играл в эту веру, надевал эту маску, говорил о парности событий, о каких-то проколах. Тайная связь между двумя событиями прокалывает привычную ткань бытия; иголка входит в одном месте, а выходит в совсем другом. Доказать это невозможно, можно только увидеть. Нет, не думаю, чтобы он принимал это всерьез. Это было только так, одна из его возможностей. или один из его образов (как Марк Антоний, как Цезарь). Среди его образов был тот, что верит в знаки и говорит о проколах. Но разве образ — это обман (думал я)? Это зеркало, искажающее наши черты; но черты ведь все- таки — наши. Брюссельский хозяин (выбравшийся из метро на свет божий) извинялся вновь очень трогательно, предложил скостить плату еще на сколько-то, потом сообщил, что сейчас позвонит туда-то и туда-то и что сейчас, сейчас, сейчас придет человек, все починит. Человек, надо отдать ему должное, пришел очень быстро, свет в подъезде зажегся, лифт заработал. А в кино все было бы не так (объявила Жижи, варя рис, жаря овощи); в кино бы свет погас навсегда; в кино (объявила Жижи) это было бы покушение на незнакомца в соседней квартире. В соседней квартире прячется персонаж в плаще, криминальный герой, укравший картину ван Эйка (как в свое время украли части Гентского алтаря; причем их до сих пор не нашли, эти части; часть частей нашли, а часть не нашли). И вот за ним (другие, совсем плохие) гангстеры гонятся. Гангстеры за ним следили, притворяясь рабочими. Самый главный гангстер сидит в самом большом экскаваторе. А в тракторе (я добавил) прекрасная гангстерша. Да уж, не без нее. Они потому и ездят все время взад-вперед по песку. Следят, наблюдают. Наконец, решаются действовать. Отключают свет в доме, входят в подъезд, крадутся по лестнице. А тут мы, придурки, с нашими чемоданами. И если мы здесь еще немного посидим, все это произойдет в самом деле. Так что давай пообедаем, съедим рис, умнем овощи и пойдем наконец гулять по набережной, раз уж мы сегодня не уезжаем отсюда, подойдем, наконец, к воде.

Но к воде никак нам было не подойти. Мы шли и шли по набережной, мимо все таких же, если не тех же, бетонно-стеклянных, сплошным фронтом стоявших домов, а за парапетом все ездили и ездили желтые экскаваторы (с гангстерами), желтые тракторы (с прекрасными гангстершами), да и ветер усиливался, да и дождь налетал вдруг порывами; налетал; пролетал. Зато на набережной (отдадим и ей должное) попадались нам персонажи тоже исключительно парадоксальные, прямо хоть вставляй их в наш триллер. Сперва попался нам дядечка в длинном синем пальто, в шляпе, которую сразу захотелось обозвать котелком, без шарфа, но с шейным платочком-пейсли, при этом в ярко светящихся, ядовито-желтых спортивных ботинках. За ним шел еще один дядечка, без платочка, без котелка, зато с коляской, в которой сидела маленькая, лохматая грязно-белая собачонка, удивленно таращившаяся на море и мир. Потом, подгоняемая ветром, равнодушная к ветру, пробежала, обгоняя нас и бурно пыхтя, спортивная толстуха в рейтузах и маечке, ярко-красной и тоже ядовито светящейся. Ручки-ножки у нее были крошечные, зато бедра и плечи поражали своей необъятностью. Навстречу ей и нам шла разлетающаяся блондинка с лиловым нераскрытым зонтиком, висевшим у нее на запястье, и айфоном в лиловатых от ветра руках. Явно рук ей не хватало для айфона и зонтика. В айфон она смотрела, что-то в нем набирала, а зонтик бил ее то по левой ноге, то по правой, она же, похоже, не замечая этого, еще поддавала ему коленом, чтобы, значит, он взлетал перед ней повыше. Видишь, как здесь здорово? А ты еще хотела уехать? Ты что, Жижи, наслаждайся. Наконец появился пирс, далеко уходивший в море. Этот пирс есть местная достопримечательность (как мы выяснили с помощью наших собственных верных айфонов); он построен был (мы выяснили) в 1933-м в стиле ар-деко (что бы это в данном случае ни означало) на месте деревянного, югендстильного, видавшего разные виды — и Франца Фердинанда, и эрцгерцогиню Софию, — погибшего, потому что они сами погибли в Сараеве. Тот был похож, наверное, на наш Ветрощит. В этом тоже было что-то вроде ветрощита (теперь уже с маленькой буквы): длинный ряд квадратных окон, поделенных на еще квадратики, с наветренной стороны; но все было светло-бетонное — и перила пирса, и рамы, и разные столбики, — очень мощное, мощнообшарпанное, как будто изгрызенное солью, ветром, временем, коломятностью бытия.

Мы долго шли по этому бетонно-соляному мосту к непонятной стеклянной мощно-круглой конструкции, завершающей пирс; останавливались, фотографировали; уже море билось, пенилось, ухало у нас под ногами. Навстречу нам шла и в колясках ехала почти толпа молодых инвалидов, привезенная сюда (я подумал) из какого-нибудь закрытого заведения: несчастные, искореженные, скособоченные существа в желтых жилетах, вроде тех, что носят дорожные рабочие по всему миру или демонстранты в вечно протестующей Франции (цивилизованная замена трещотки в руках прокаженного, клейма на лбу каторжника), персонажи прямо из Брейгеля, не слепцы, но калеки, прошедшие сквозь наше несчастное настоящее куда-то откуда- то: из своей прошлой тоски в свое будущее отчаяние (тут-то я и вспомнил шутку про бедного, ничем, наверное, не заслужившего ее Цеденбала). Когда мы сами прошли наветренные стекла, ветер обрушился на нас с явным намерением покарать за все наши прегрешения, даже не совершенные; грязно-серое море по-прежнему сливалось с грязно-серым, дымчато-мерцающим небом; бетонный фронт отступивших от нас домов ровной линией, в идеальной перспективе, устремлялся к едва различимому сквозь водную серь, сквозь небесную грязь маяку. Мы обошли круглую конструкцию, завершавшую пирс, не понимая, как попасть внутрь. Там были люди; там было даже кафе, столики, стойка, усатый бармен и многоцветные бутылки за стойкой. Мы сквозь стекло это видели; и люди, сидевшие внутри, смотревшие на море, волны и небо, сквозь стекло видели, соответственно, нас. Но двери не было, а те, которые были, не открывались, как мы их ни дергали, как ни толкали. Мы пошли по кругу с подветренной стороны, где можно было хоть отдышаться; потом оказались лицом к лицу с пустым безумствующим пространством, едва не сбитые с ног; попробовали одну дверь и другую; наконец, как сумели, держась друг за дружку, вернулись к главному входу, по-прежнему запертому. Там была (мне помнится) всего одна узкая дверь, сбоку, слева, изнутри заставленная вешалкой, так что она казалась скорее запасной, аварийной, случайной; но других вообще не было (или они были загорожены чем-то). Конечно (теперь я думаю), мы могли, еще разок дернув, еще разок толкнув эту дверь, отправиться восвояси. Ничего бы не было, просто-напросто. Пузатый дядька, вставший со своего места за ближайшим от вешалки столиком, мог не встать, не впустить нас. Мог нас вообще не заметить. Однако он заметил, встал и впустил. А почему эта узкая дверь не открывалась снаружи, я не знал и не знаю. Будем считать это одним из бельгийских приколов, одной из странностей этой странной страны. Помещение было большое, пустое; столики стояли только у стекол. В глубине, за баром и над бутылками, загорались какие- то бессмысленные гирлянды, жалко-тусклые в морском сильном свете; иногда вдруг включались черные большие динамики под гирляндами, скрежетали, жужжали и тут же выключались опять; или вдруг порождали пару тактов металлической музыки, чтобы сразу снова умолкнуть. Там готовились, может быть, к последнему празднику перед закрытием мира, к предвирусному веселью, предкарантинной танцульке, для самых отчаянных люсек с самыми преданными при- люськами (я правда подумал это, глядя на обшарпанное пустое паркетное пространство между баром и столиками; вот что теперь самое для меня удивительное).

Один столик был свободен, за него мы и сели. Дальше, ближе к открытому морю, сидела седая пара; Жижи их не видела (или видела, оборачиваясь, следя за моими взглядами); я видел, не узнавая. Лицом ко мне сидел крепкий старик с седыми вислыми усами, a la запо- рожцы-пишут-письмо-турецкому-султану, с большой седой шевелюрой, вислой, как и усы, словно она старалась с ними соперничать, с обветренным, красным, узко- и синеглазым лицом, с темной, темней усов, почти черной щетиною на щеках (для того, может быть, и оставленной, чтобы предъявить человечеству остатки его нестарости, следы его молодости), с открытой в треугольном вырезе свитера тоже еще не старой шеей с отчетливым кадыком и одной- единственной долгой вертикальною складкой, выбегавшей из-под небритого подбородка. Я его разглядывал, и он тоже своими синими глазами за мной, видел я, наблюдал. Женщина сидела ко мне спиной, затем вполоборота, видимо, наскучив созерцанием своего спутника, повернувшись к морю, волнам, бетонному берегу; все равно я видел сперва лишь ее длинные, густые, седые (темно-седые в отличие от его светло-седых), витые, распущенные по плечам волосы, затем край щеки, кусок профиля, в стеклянном свечении. Еще видел ее острую джинсовую коленку, закинутую на другую коленку, не менее острую; ее локоть на спинке стула; длинную кисть руки с серебряными тонкими браслетами, съехавшими с запястья на странно желтую, повисшую вниз ладонь. Кофе пить не хотелось, чая тоже пить не хотелось; может быть, джин- тоник? Что ж, давай джин-тоник; мне уже все равно. Не расстраивайся, Жижи, это всего лишь крошечный эпизод жизни; он пройдет и закончится. Седые волосы вздрогнули при этом «Жижи»; владелица волос повернулась к нам, тут же отвернулась опять; разглядеть ее я не успел. Не расстраивайся, скоро уедем. А все же есть в этом что-то необыкновенное. Здесь бы кино снимать, в самом деле. Здесь что-то невероятное могло бы случиться.