Один человек — страница 39 из 57

Мы встретились с Марой (и одной лишь Марой: вислоусый Филипп, на мое счастье, с ней не приехал; тоже, видно, устал) в итальянском ресторане, недалеко от наших бетонных дебрей, на краю большой темной площади; ресторан оказался очень дорогим, очень хорошим, совершенно пустым (то ли потому что было еще рановато, то ли потому что вирус, приближавшийся не по дням, действительно, а по часам и минутам, подошел еще чуть-чуть ближе к Бельгии, к Бланкенберге, всеобщий страх еще чуть-чуть вырос). Были узко поставленные столики вдоль зеркальной стены, прямо против высокой стойки, за которой разливал вина один поддельный итальянец, громко переговаривавшийся то по-фламандски, то по-французски с другим поддельным итальянцем; тот, похоже, готовился печь пиццу в огромной открытой печи, если бы кто-нибудь вдруг ее заказал; в отличие от них обоих, официант, поначалу высокомерный, после смягчившийся, даже, кажется, подобревший, итальянцем был настоящим, из Неаполя, как он сообщил нам, и красавцем тоже заправским, почти Марчелло, почти Мастрояни, прямо из какой-нибудь, теперь тоже забытой комедии все тех же пятидесятых годов, из той эпохи, когда нас еще и на свете не было, а Яс уже был, уже ходил в школу с большим небось ранцем и первыми книжками в нем, и тоже где-то на юге, в Кишиневе, во Львове.


Если ты правда Мара, то скажи мне. Но я не мог поверить, что это Мара; она сидела прямо передо мною, лицом ко мне, к стене, к зеркалу на стене, мучительно долго обсуждала с Мастрояни, какое вино подойдет к ее устрицам, удивлялась моему равнодушию к тому и другому, и все время смотрела в зеркало, никак не могла отвести своих темных холодных глаз от них самих, от их и своего отражения, вновь и вновь поправляла темно-седые витые волосы, опять распущенные по узким плечам, вновь и вновь шевелила лицом, как будто проверяя, хорошо ли оно натянуто, двигала челюстями, губами. На ней был свитер опять очень черный, но другой, пижонский, на приспущенной молнии, позволявшей мне, и миру, и ее двойнику в зеркале увидеть тоже черную, но иной чернотою, с шелковисто-сероватым отливом майку, с как будто намеренно порванным воротом (на полпути от стиля трэш к стилю гранж, сказала бы, наверное, Жижи, знающая толк в этом деле); на рукавах свитера, в свою очередь, были маленькие стальные молнии, которые она то расстегивала, то застегивала, сгибая в локте то правую, то левую руку, так что все ее серебряные браслеты то съезжали на рукав, побрякивая друг о друга, то устремлялись обратно на узкую, странно желтую (никогда в прошлом она не была такой желтой), уже со старческими, еще крошечными крапинками, ладонь, по-прежнему побрякивая и друг о друга, и о застежку этой самой молнии, которую, где бы ни находились браслеты, продолжала она теребить. Я терпеть не могу устрицы и терпеть не могу сидеть спиной к залу; все-таки я был готов поменяться с ней местами, лишь бы оторвать ее от чертова зеркала; когда я предложил ей это, она возмущенно ответила: вот еще. Однако и она ведь пришла сюда не только ради устриц, которыми принялась вскоре хлюпать, ради своего отражения, от которого так и не смогла оторваться, если отрывалась, то ненадолго; раз она пришла сюда, и без Филиппа, значит и ей хотелось со мной поговорить, меня расспросить. Это все же тот Филипп или не тот? Какой не тот, какой тот? У Яса. у Якова Семеновича был такой знакомый, Филипп, то ли голландец, то ли бельгиец, то ли сотрудник фирмы «Филипс», то ли не сотрудник фирмы «Филипс», молодой, вислоусый; это ведь тот же? Конечно, отвечала она, пошевелив лицом, подергав губами. Конечно, какой же еще? Как если бы на свете мог быть только один Филипп, голландец, бельгиец, сотрудник «Филипса», вислоусый и молодой, теперь постаревший. Она с ним у Яса и познакомилась. А, прости меня, была там такая Ириша, хранительница цитат из классиков марксизма-кретинизма. Тут, снова и наконец, она улыбнулась (поскольку лифтинг ей позволял улыбаться). Да, была такая Ириша. Было много таких Ириш. Все Ириши остались в далеком прошлом. Всех Ириш она. Она показала взмахом руки, вывертом желтой кисти, серебряным стуком своих браслетов, как она всех этих Ириш отправила на свалку истории. И ты продолжаешь утверждать, что мы вместе, у Яса на даче, смотрели фильм «Чайки умирают в гавани»?

Да, она продолжает. Она продолжает, и утверждает, и продолжает утверждать это, и ни минуты в этом не сомневается, потому что с этим связано для нее, Мары, событие слишком важное, чтобы его забыть, и да, она мне сейчас расскажет, она для того и пришла сюда, чтобы все мне рассказать наконец, хотя она и сама не понимает, честно признаться, зачем ей это нужно, ей, если я хочу знать правду, на меня решительно наплевать, я ей, в сущности, противен по-прежнему, как сорок лет назад уже был ей противен, но она знает, что Яс любил меня, он правда любил меня, вот что самое удивительное, и это ей не безразлично, и бог знает, увидимся ли мы с ней еще когда-нибудь, она полагает, что нет, во всяком случае, у нее вряд ли когда- нибудь еще появится желание меня видеть, а даже если появится, то это никакого значения не имеет, потому что жизни осталось уже немного, и если мы не умрем от простого гриппа, как умер Яс, то умрем от китайского, просто сдохнем все от этого китайского вируса, и да, она смотрит на себя в зеркало, потому что ей нравится смотреть на себя в зеркало, и она будет смотреть на себя в зеркало, наплевать и тысячу раз наплевать ей, нравится мне или нет, что она смотрит в зеркало, а не на меня, ей, может быть, вовсе и не хочется смотреть на меня, и если мне это уж так сильно не нравится, то я могу убираться отсюда ко всем чертям, в свой Мюнхен, или откуда я вообще взялся, к своей красотке Жижи, как бы ее ни звали на самом деле, она, Мара, даже и не запомнила, как ее зовут на самом деле, да пускай бы ее хоть на самом деле звали Жижи, ей, Маре, это решительно все равно. А устрицы здесь отличные, в этом ресторане, лучшие в Бланкенберге, у них-то, в Остенде, есть, конечно, не хуже, но здесь, в Бланкенберге, лучших нет, не было и не будет.

Мара, я узнаю тебя. Я узнаю тебя, это ты. Если это ты, а это ты, то скажи мне честно, что у тебя было с ним. С ним, с кем? С Яков Семенычем? У нее с ним был роман, вот что у нее было с ним, теперь ей этого скрывать от меня не нужно, раньше нужно было, потому что он этого требовал, а теперь уже не нужно, теперь ей плевать, и да, мы с ним вместе, втроем с ним, у него на даче, в поселке для академиков, смотрели фильм «Чайки умирают в гавани», и забыть этого никак не возможно, никакой путаницы здесь нет и не может быть, верю я или не верю ей, ей плевать, потому что именно так, а не иначе было это, потому что именно в тот день, после этого фильма, роман их и начался, да Яс и позвонил мне, если уж я хочу знать всю правду, и позвал меня немедленно приехать к нему на дачу, взять такси и ехать к нему на дачу, потому что он знал, Яс, что она, Мара, была в тот день у меня и что я позову ее с собой, а если бы я не позвал ее с собой, он бы наверняка посоветовал мне позвать ее с собой, и я бы, ясное дело, послушался, потому что я в ту пору, как полный придурок, во всем его слушался, но ему не пришлось мне советовать, я тут же вскочил и помчался, ну как же, раз любимый Яков Семеныч приглашает приехать, заодно уж и ее, Мару, с собой прихватил, а Яков Семеныч только на то и рассчитывал, как ей потом со смехом, да, со смехом рассказывал, и вовсе это не был его любимый фильм, как он уверял меня, а просто фильм, который он смотрел в детстве, и если бы в тот день в том кино шел какой-нибудь фильм другой, какой-нибудь Пазолини, Антониони, Феллини и Мастрояни, то все равно бы он мне позвонил, но я-то не понимал ничего, я был слеп, я был глуп, и дело вовсе не в фильме, чайки уж или не чайки, а дело в том, что было после фильма, а после фильма мы сидели у него на даче, внизу в гостиной, втроем, и он достал сперва одну, потом другую бутылку французского коньяка, очень дорогого, очень хорошего, ну еще бы, других у него не держали, и он просто напоил меня, дурака, и если я теперь делаю вид, что этого не помню, то она, Мара, нисколько не удивляется, она даже готова поверить мне, что я не помню этого, потому что я был пьян в дупель, в зюзю, да я ничего и не понял, я был глуп, я был слеп, не понял, потому и не запомнил, да и какое теперь это имеет значение, это так далёко теперь от всех нас, и от меня, она думает, и даже от нее самой, Мары, и она, Мара, прожила с тех пор долгую чудесную жизнь, да, да, чудесную, она счастлива, она объездила целый свет, от Никарагуа до Непала, и у них с Филиппом здесь лошади, под Остенде, она на лошади здесь скачет каждый день, в любую погоду, а когда она на лошади скачет, ей вообще ничего не нужно, когда скачет она на лошади, ей вообще плевать на весь мир, ей, впрочем, и так плевать на весь мир, а Яс тогда напоил меня, вот и все, если уж я хочу знать, как оно было на самом деле, меня напоил и оставил лежать на диване, а с ней пошел наверх, показывать дом, и они тут же начали целоваться, еще на лестнице, и да, тут же начали трахаться, наверху, и потом два года трахались, встречались и трахались, и так, как с ним, она ни с кем в жизни не трахалась, ни до, ни после, если уж я хочу знать всю правду, а она может, и даже, пожалуй, хочет сказать мне всю правду, потому что больше, она надеется, мы с ней не увидимся, а если я этого тогда не узнал и не понял, так это потому, что я был дурак, хоть и штудировал этого, как его, Шпингалета, а еще потому, что они это очень хорошо скрывали, и от меня, и от всех, то есть от всех во вторую очередь, но в первую очередь от меня, это было его, Ясово, непременное, непрерывное требование, он, видите ли, не хотел меня ранить.

Мы уже не были одни в ресторане. Наискосок от нас, у другой стены (где столики на двоих были так прижаты к этой стене, тоже отчасти зеркальной, что один любитель устриц, пиццы или спагетти смотрел в нашу сторону, а другой сидел спиной к нам и смотрел в сторону входной двери), обнаружился (к нам спиной) необъятный, шумно пыхтящий, прекрасно мол чащий, очень, похоже, уставший от жены и от жизни седовласый толстяк (не дотягивавший до того толстяка из «Арагви», но тоже вполне безмерный) — и (к нам, увы, помятым, не испитым, но скорее изжеванным красным лицом и высокой рыжей прической, тоже, впрочем, не дотягивавшей до настоящего