Один человек — страница 51 из 57

отцом Константином, или еще от кого-то, от кого уж он откупался. Я даже, помню, спросил его, где же Фальк, где Осмеркин? Ни Фалька, ни Осмеркина не было; рисунков Бенуа тоже не было. — На выставке, — он ответил. — На какой такой выставке?.. Он только головой покачал, повел подбородком, да еще пальцами перебрал в воздухе: разные бывают, мол, выставки. Тамара Сергеевна, как раньше писывали, посмотрела на него со значением; ничего не сказала. И никаких домашних посиделок больше он не устраивал; уже, видно, не до того ему было (да и Василия уже не нужно было спасать от алкоголизма; Василий куда-то запропастился; выплыл потом в Париже; прожил недолго).

Вообще все было иначе, когда мы возвратились — вернее: я возвратился, Карина переехала — из Ярославля в Москву; еще вроде бы длилось что-то прежнее, но внутренне уже все заканчивалось, почти все закончилось; другим ветром повеяло в нашей жизни. Мы поселились в квартире моей годом ранее (к величайшему несчастью моему) покинувшей сей (какой сей? ну вот сей, с его горами, морями) мир бабушки, недалеко от станции метро «Полежаевская» (квартире, где я заблаговременно был прописан; кто помнит теперь, в самом деле, эти советские хитрости, глупости?). Еще я продолжал подрабатывать программированием, в которое втянул меня Александр; еще ездил в Ярославль едва ли не раз в месяц, досдавая последние экзамены, зачеты, работы; но все опять было зыбко, и во мне, и вокруг. Помню, как мы шли с Ясом мимо Центрального телеграфа, свернули в тогдашнюю улицу Огарева (бывший и будущий переулок с патетическим названием Газетный); и только хотел я спросить его о чемпионке Галактики по гандболу, с которой его здесь встретил когда-то, как он, Яс, устремив взор в пространство, сообщил мне, что он вообще не понимает, почему Горбачев не покончит просто-напросто со всей этой дурацкой советской властью. Мне это само по себе показалось соображением довольно дурацким. Как же, Яков Семеныч, он вот так вот с ней возьмет и покончит? Да и с какой такой стати? Еще я, значит, верил по-прежнему, что советская власть — надолго, и если не навсегда, то, во всяком случае, на наш век ее хватит; он так не думал. Если с ней Горбачев не покончит, она сама покончит с собою. И я до сих пор не знаю, кто из нас был прав в тот всплывающий из забвения, весенний и мокро-солнечный, вновь падающий в забвение день. Через три или четыре года мне казалось (и всем казалось), что прав был он; через тридцать лет мне кажется, что прав был я (Софья Власьевна оказалась, увы, живучей). Мы прошли мимо «дома композиторов», мимо Брюсовской церкви; на нее (вот это я точно помню) он даже не посмотрел; никакого спектакля с осенением себя крестным знамением не устроил. Дело не в крестном знамении, просто я понимаю теперь, что к тому времени его церковные эскапады закончились. Еще бы они не закончились (думал я, по-прежнему глядя в прошлое из окна «Астон Мартина»), уже ведь и Фальк с Осмеркиным были проданы, и рисунки Бенуа, и какой-то самый старинный столик самого красного дерева. А может быть, они и не потому, не только потому закончились (думал я далее). Не в том дело, что отец Константин оказался сексотом, даже (если верить Маре) офицером гэбухи, и Герман подонком, тоже гэбэшником, а просто (думал я, глядя в прошлое) не такой человек был Яс, чтобы долго ломать свой разум, унижаться и умаляться, бичевать себя духовно и нравственно, делать вид, что верит в детские сказки. Он мог поделать вид, но недолго. Он слишком умным, слишком свободным был человеком.


Он, еще я помню, спросил меня, даже с некоторым беспокойством, чем, собственно, я собираюсь теперь заняться. Мы вышли, как некогда, к Никитским воротам (мы, значит, шли к нему домой? если да, то не помню откуда); я ответил (в полном соответствии с истиной), что все собираюсь начать собираться чем-нибудь заниматься, да вот никак не соберусь. Потому что и собираться мне скучно, и заниматься я ничем не хочу — по крайней мере, в том внешнем смысле, который он, очевидно, придает этому расплывчатому понятию. Я хочу думать дальше над двумя или, пожалуй, тремя математическими проблемами, над которыми много думал последние годы. Еще я хочу думать о том, о чем давно начал думать, если не в детстве, то почти-еще-в-детстве, хочу попытаться, в меру мне отпущенных сил, если не додумать до конца, то хоть продумать чуть дальше, еще чуть дальше, две или, пожалуй, тоже три мысли, которые. Тут он прервал меня взмахом руки и сообщением, что все это очень мило, но что этим я сыт не буду и детей, если они у нас с Кариной появятся, тоже не накормлю. Иногда следует просто подумать о простых вещах, банально заняться банальным. Впоследствии оказалось, что я вполне способен банально заниматься банальным и просто думать о простых и простейших вещах. А на самом деле, по существу и по главному счету, я всю жизнь занимался именно тем, о чем сказал ему в тот мокро-солнечный день, всплывающий из забвения и готовый туда возвратиться; всю жизнь думал над двумя или тремя математическими проблемами и всю жизнь пытался продумать хоть чуть-чуть дальше две-три важнейшие для меня мысли (о картезианском cogito, о сознании сознания, о непрерывности и, наоборот, к несчастью, прерывности этого сознания сознания. вообще обо всем том, о чем, если коронавирус со мной не расправится, мне следовало бы написать наконец книгу, давно задуманную, собрав в ней мои накопившиеся за жизнь, выпадающие из ящиков записи). И я не считаю, что зря прожил эту жизнь, Жижи. Почему я вдруг говорю это? Ну, так; просто так. Просто думал о том о сем, вспоминал то да се. Нам ведь всем иногда кажется, что мы зря и попусту прожили свою жизнь. Но это не так. Мы прожили ее как сумели, и никто нам не судья, даже мы сами.

Вскоре после этого разговора Яс познакомил меня с Матиасом, программистом из Мюнхена, тогда, да и по-прежнему хиппово-длинноволосым (с косичкой, теперь седой, заплетенной у него на затылке), впервые прилетевшим в Россию чуть ли не в один день со своим тезкой — Матиасом Рустом, приземлившимся, как ты помнишь, прямо на Красной площади. Ты ведь помнишь Матиаса Руста, Жижи? Ты помнишь, а я помню седенькую складчатую соседку по подъезду на «Полежаевской», бежавшую вниз по лестнице с необыкновенной для нее прытью. На Красной площади самолет приземлился! Мюнхенский Матиас приземлился в Шереметьеве, как все законопослушные граждане, бундесбюргеры и не-бундесбюргеры, длинноволосые или нет, но, уж конечно, то, что он приземлился если не в тот же день, то на следующий, и то, что он тоже Матиас, было предметом всеобщих шуток, всеобщего восхищения. Вот, пожалуйста, маленький, но прокол (говорил Яс). К Ясу попал он через еще одного Ясова приятеля, в ту пору уже начавшего перемещаться в Америку. Тогда все начали, еще робко, еще не вполне поверив, что это наяву, перемещаться в разные страны. Как того приятеля звали, я забыл, уж прости. Хочешь, позвони Матиасу прямо сейчас. Или спросим у него, когда в Мюнхен вернемся. Или не спросим. Потому что это неважно. А важно было бы мне понять теперь, какие у Яса были дальние замыслы, вообще были ли у него какие-то, меня касавшиеся, тайные замыслы. Могли быть, не сомневаюсь. Ему же нравилось дергать за ниточки. Если он Мару свел с Филиппом, а Филиппа с Марой, то почему ему было не попытаться устроить и мою жизнь? Он устроил на моих глазах столько-то и столько-то жизней, сработал провидением, сыграл роль судьбы. Матиас был скорее менеджер, чем математик; наших с Кариной способностей хватило на нас троих. Мы сперва задумывали совместное предприятие, joint venture, как это называлось в ту прекрасную пору (кооперативы, совместные предприятия, гласность, трезвость, межрегиональная группа), но уже в 88-м году, когда впервые приехали в Мюнхен, вышли, я помню, с Кариной из метро на Одеонсплац, прошли через Хофгартен, потом по Английскому саду, потом дошли до Изара, мимо Китайской башни, — и сказали себе и друг другу, что мы все сделаем, чтобы остаться здесь, только здесь, в этом самом прекрасном городе из всех, что мы видели, и никуда нам больше не надо, никуда больше не хочется, — и через два года у нас с Матиасом была своя фирма, поначалу не приносившая почти никаких доходов, но принесшая Карине и мне заветный вид на немецкое жительство, и потом родилась Лиза, потом родился Федор, потом, уже в середине девяностых, мы придумали несколько алгоритмов для вычисления элементарных функций, таких удачных, что компания Intel, ни много ни мало, их купила у нас, потом пошли от нее заказы, еще и еще, и когда в девяносто пятом году Яс приехал к нам в Мюнхен, когда мы поехали с ним в Амстердам, я еще не мог его катать ни на каком «Астон Мартине», но уже был очень крутой, еще молодой, и как мне жаль, Жижи, что ты меня не знала в ту далекую пору.

А до этого мы с ним виделись в девяносто первом, в самые дни самого путча, в Москве, куда я прилетел уже почти иностранцем, необыкновенно удачно, прямо перед первым показом «Лебединого озера» по изумленному телевизору. Я сразу позвонил, помнится, Ясу; Тамара Сергеевна сообщила мне, что он в больнице, что у него была небольшая (как она выразилась) урологическая проблема, что накануне его оперировали, все хорошо, в той мере, в какой может быть хорошо, и что да, конечно, он будет рад меня видеть. Я добрался до него лишь на третий (кажется) день, уж очень занят был тасканием каких-то скамеек для баррикад вокруг Белого дома (где в последний раз встретил, кстати, много лет не виданного Василия: тот был трезв, но тащил для защиты отечества, спасения свободы целое палое дерево, по виду вполне мировое), топтанием и стоянием под зонтиком, под незабвенным дождем, переставшим изливаться из рассерженных небес лишь по окончании политического кризиса в охваченной лихорадкой стране. Было, было что-то необыкновенное в те августовские дни в этом неприязненном городе; какое-то с тех пор давным-давно забывшееся чувство единения, вновь обретенного достоинства, солидарности и свободы; даже пассажиры в автобусе, хмурые дядьки, серые тетки, еще недавно и так сильно озлобленные на весь мир и друг друга, превратились (сами, похоже, удивляясь и радуясь метаморфозе) в леди и джентльменов, обходившихся друг с другом с трогательной, всепонимающей, всепрощающей предупредительностью. Это недолго длилось, но ведь все-таки это было. А я почему-то на трех автобусах добирался до той «ведомственной», и если не «ведомственной», то все равно какой-то самой правильной, «грамотной», как выражался один наш с Ясом общий знакомый, но уж очень дальней больницы; то ли такси поймать не смог, то ли просто нравилось мне ехать в этих автобусах, смотреть на этих преображенных победой людей. Потом еще долго шел я вдоль бесконечной стены из белых бетонных палок, за которыми шумел мокрой листвою, дышал влагой огромный то ли парк, то ли сад; помню (вот почему-то помню их) лужи, которые осторожно обходил я уже, за мюнхенские месяцы, отвыкшими от луж ногами, через одну из которых помог перебраться веселой девушке в фабричной розовенькой косынке.