Один человек — страница 32 из 64

, — во рту у меня пальцами пошарили — зубов не было ни разу. Так что лузгали они их сами. Мне оставалось только ими давиться. Но виду я не подал. То есть молчал, как партизан на допросе. Это дало Валькам основание утверждать, что ел я добровольно и даже с охотой. Это они потом маме рассказывали, когда она их застукала за моим кормлением. Плакали, каялись и рассказывали. Но это ещё не конец лоскутка. Потом промелькнуло ещё лет двадцать, и одна из Валек окончила институт и стала инженером. Пришла на завод работать. Где и её отец, и мой работали. Мой папа взял её к себе в отдел. И вот как-то раз горел план. Тогда такое время было — чуть что, и план начинал гореть. И такое веселье начиналось в дыму горящего плана… Тех, кто его поджигал, так, и так… и эдак тоже. Оргия, одним словом. Папин технологический отдел был в числе поджигателей. Собрал отец совещание, чтобы определить, как быть дальше. Само собой, тут же и директор, и председатель парткома, и портрет вождя на стене злорадно ухмыляется в тараканьи свои усы. Ответ держат все, а тех, кто не мог его держать, брали на поруки и держали всем коллективом вместе с ответом. Дошла очередь и до подруги моего детства. За какую-то она там гайку отвечала. Тьфу, а не гайка. И говорить не о чем. Но порядок есть порядок. И её отец строго спрашивает — доложи, мол, Валентина, как обстоят дела с такой-то гайкой? Почему ты допустила, что резьба на ней получилась левая, а не правая, в соответствии с чертежом и словами, которые я ещё на прошлой неделе говорил начальнику участка, токарю и даже его станку, чтоб им не дожить до аванса и замены машинного масла? Растерялась Валька… Задрожали губы у молодого специалиста, и начала она свой ответ главному технологу со слов: «Дядя Боря…». Тут упал занавес, графин со стола и папироса изо рта директора. Ну, потом всё хорошо кончилось. Даже и премию квартальную Вальке дали. Или тринадцатую зарплату. Тех подробностей я уж не помню. Я и этих-то не помню. Хорошо, что есть у кого спросить.

* * *

В раннем детстве я боялся двух вещей. Именно вещей. Первой вещью был большой плюшевый медведь, который страшно рычал. Это был подарок какого-то из родственников. Я им почти не играл, и он жил в изгнании, на шкафу. Пылился молча. Иногда, когда я капризничал и плохо себя вёл, то мне грозили, что медведь меня заберёт к себе. Попасть на шкаф мне хотелось, но жить с медведем… А ещё я боялся книжки «Три поросёнка». Очень мне было страшно за поросят. И за себя, конечно. Какой же ребёнок не отождествляет себя с поросёнком? Это сейчас нет нужды отождествлять, поскольку за тебя это делают все кому не лень, а тогда… Если бы я мог, то эту сказку сократил бы до одной, последней, страницы. Той, где всё хорошо кончается и от волка на картинке видны только сверкающие пятки. Но мне очень нравился каменный домик Наф-Нафа. А картинка с домиком была на предпоследней странице. Я смотрел на неё, на очаг из красных кирпичей, на котёл с кипящей водой, на кресло, в котором сидел Наф-Наф… и мечтал жить жизнью настоящего английского поросёнка. Изредка я быстро переворачивал страницы и с ужасом взглядывал на страшные картины разрушения домиков Ниф-Нифа и Нуф-Нуфа. Моя поросячья душа мгновенно уносилась в пятки и там сладко замирала от ужаса. А через несколько секунд, перевернув страницу, я отдыхал душой в интерьерах домика Наф-Нафа. Ян сейчас хочу жить в таком домике. И продолжаю хотеть. Скажете, что это непозволительная роскошь — жить жизнью настоящего английского поросёнка?..

* * *

Потом я чуть-чуть подрос. И как-то раз папа привёз мне из командировки, из Ленинграда, детский набор «Юный…» не помню кто. То ли плотник, то ли слесарь, то ли… нет, не алкоголик. Точно не он. Потому что в наборе были и молоток, и маленькие гвоздики, и лобзик, и, кажется, даже рубанок. Зачем алкоголику лобзик? Его, то есть лобзик, может отобрать жена и им его же, то есть алкоголика, пилить. Короче говоря, отвёл я душу. Ну, и ответил, конечно, по полной программе. За каждый вбитый гвоздик. Почему-то запомнился мне один гвоздь. Я его забил в стенку, в угол, за какой-то тумбочкой. Гвоздь загнул изо всех силёнок и нарисовал вокруг него циферблат, как у часов. На обоях и нарисовал. Старался, чтобы все цифры из тех, что я к тому времени знал, были. Кажется, не обошлось без нескольких повторов. Это должны были быть мои личные часы. С моим, совершенно личным, временем. Так мне хотелось и… досталось на крупные орехи. Почти кокосы. Всё же я был довольно шустрым мальчиком. Когда я всё это успевал проделывать… Без присмотра я почти не оставался. Взрослых не было в комнате буквально минуту. Вернулись — а на стене новые часы. Да, забыл сказать. Я был не только шустрый, но и смышлёный мальчик. Поскольку по нашей коммунальной квартире мы, дети, передвигались в безвизовом режиме, то часы я устроил у соседей в комнате. Подальше от своих родителей… Иногда мне кажется, что я так и живу по своему, по личному времени. И мне всё так же за это достаётся.

А любовь к гвоздям и прочим железкам у меня так и не прошла. Лет в шесть или пять мне купили новое пальто и выпустили во двор погулять. Я набрал в карманы этого пальто разных нужных и полезных гаек и винтов, которые в изобилии растут в любом дворе. Дело было весной. Гайки и винты только проклюнулись из земли, и их пришлось выколупывать. Немного они были грязные. Ну, я думал, что немного. Один шуруп, конечно, повёл себя по-свински. Порвал мне карман. Понятное дело, что мы в ответе за шурупы, которые собираем в карманы новых пальто. Но не до такой же степени, чтоб стоять из-за этого в тёмном углу целый час. В тусклом свете собственного малинового уха.

* * *

Воспоминания о жизни в детском саду, куда меня отдали года в три или четыре, оторвав от няньки, не очень радостные. Мы с нянькой, у которой я рос до этих пор, переживали. Она не хотела меня отдавать, да и я не хотел отдаваться. К своим трём с лишним годам я довольно неплохо отличал даму от валета и мог во время игры в домино вовремя крикнуть «рыба». А может, и не вовремя, но с чувством. Что мог дать мне детский сад? Тем не менее родители решили меня приобщать к жизни в коллективе. Они опасались, что я вырасту букой. Букой я вроде не вырос, но привычки к коллективу у меня так и не завелось.

Детский сад примыкал к заводу, на котором работал папа. Район этот назывался Свисталовка. Не знаю почему, может потому, что рядом была железная дорога и оттуда постоянно доносились свистки маневровых паровозов и тепловозов, и кто-то недовольным голосом кричал: «Десятый! Какого… вы до сих пор на седьмом пути?! Быстро в депо!», а может, и потому, что местные жители были соловьями-разбойниками.

Само здание детского сада когда-то было купеческим особняком. Это был старинный деревянный дом. С резьбой по наличникам и даже башенкой. Там была большая парадная зала, в которой стояло пианино. На стене висела огромная репродукция шишкинского «Утра в сосновом лесу». Впрочем, в то время репродукций для меня не существовало. Сплошные оригиналы. Это сейчас заранее считаешь всё подряд репродукциями и страшно удивляешься, что вдруг — и оригинал. А тогда… Кроме «Утра в сосновом лесу» висел портрет того, кого дети той страны, в которой я родился, путали то с зайчиком, то с северным оленем из анекдота. Однажды в день рождения этого зайца с оленьими рогами мне пришлось читать стихи, ему же и посвящённые. От волнения я, конечно, всё позабыл и решил смыть позор обильными слезами… Сейчас-то я бы ни за что не заплакал, несмотря на то, что теперь не помню не только этих, но и многих других стихов.

В зале устраивались и «обычные» торжественные мероприятия, по более нам понятным и человеческим поводам, с приглашением родителей. И ещё мы там занимались зимой зарядкой и разучивали песни и стихи всё к тем же торжественным мероприятиям. Аккомпанировала нам старушка, которую звали Милица Николаевна. Конечно, мы, неучи, звали её Милицией. Закладывала она за воротник довольно основательно. Впрочем, не столько за воротник, сколько за нижнюю деку пианино. Ну там, где педали. Она пила одеколон «Сирень». Был такой в крошечных пузырьках и стоил чуть ли не шесть копеек. Странно, но пузырьки эти я хорошо запомнил. Они были прямоугольные, с сиреневой этикеткой и белой завинчивающейся крышечкой. Вот она и бросала их в щель, за эту деку. А потом пианино стало плохо играть. Вызвали настройщика, а он как откроет эту деку, а оттуда как посыплется… Как я теперь понимаю, эту историю наверняка кто-то придумал. Но мы тогда под страшным секретом её друг дружке пересказывали.

Воспитательница наша, Клавдия Владимировна, была женщиной строгой. Я совсем не любил играть в разные коллективные игры на свежем воздухе. Мог просто сесть в сторонке и смотреть, как за забором по улице люди ходят и едут машины. Помню, однажды зимой она велела взять мне санки и просто так возить их, чтобы я не замёрз. Я возил-возил, пока не исхитрился завезти их от неё подальше, за деревья и кусты, а там опять прильнул к забору. Но меня и оттуда извлекли… Тем не менее кое-какая личная жизнь в детском саду у меня была. Я был влюблён в двух сестёр-двойняшек сразу. Нинку и Маринку. И всё не знал, на какой из них жениться. Нинка и Маринка тоже не торопили события, хотя мы уже с ними мерялись целовались в кустах, за верандой. Но если играли, то всегда втроём. Клавдия Владимировна откуда-то была в курсе моих мечтаний. Однажды после обеда она велела встать мне на стул и всем громко сказать — на ком же я буду жениться. Не то чтобы я оскорбился такой постановкой вопроса или разревелся. Как раз нет. Я задумался…

Уж Нинка и Маринка повыходили замуж, уж и развелись и снова повыходили, а я всё… Иногда мама мне говорит, что встречает маму Нинки и Маринки. Когда та спрашивает обо мне, то всегда говорит: «Ну, как там дела у зятя?» Да, чуть не забыл. Ещё тогда, в саду, Нинка и Маринка однажды пришли в сад в новых белых шубках. Шубки были овчинные. И почему-то невыносимо пахли рыбьим жиром. Подойти было нельзя. Пришлось их разлюбить. И шубки, и Маринок.