Один день без Сталина — страница 18 из 62

Советский человек превратился вовсе не в носителя высокой морали, самоотверженного и бескорыстного труженика. Жизнь толкала его в противоположном направлении. О революционных идеалах твердили с утра до вечера. Но люди видели, что никакого равенства нет и в помине.

– У нас за последнее время, – рассказывал за закрытыми дверями Александр Щербаков, – имеются случаи, что рабочие бросали работу. Был случай на одной небольшой фабрике в Ивановской области. В чем дело? Три дня хлеб в магазин не привозили. У нас в Москве до этого дело не доходило. Но должен сказать, что в первые дни бомбардировки у нас в три дня разложилась торговля. Магазины стали грязные, мух немыслимое количество, душно, дышать нечем. И женщины – после того, как ночью посидят с ребенком где-нибудь в подвале, должны стоять в этом магазине и нервничать. В три дня разложилась торговля.

Профессор Леонид Тимофеев запечатлел приметы тех дней:

«15 октября. На фронте была такая каша, перед которой русско-японская война – верх организованности. Такова система, суть которой в том, чтобы сажать на все ответственные места, посты не просто безграмотных людей, но еще и обязательно дураков. Ведь я, простой обыватель, был уверен, что на границе каждую ночь напряженно сторожат готовые к бою части, а они ничего не подозревали и ни к чему не были готовы…

16 октября. Утро. Итак, крах. Газет еще нет. Не знаю, будут ли. Говорят, по радио объявлено, что фронт прорван, что поезда уже вообще не ходят, что всем рабочим выдают зарплату на месяц и распускают, и уже ломают станки. По улицам все время идут люди с мешками за спиной. Слушают очередные рассказы о невероятной неразберихе на фронте. Очевидно, что все кончается. Говорят, что выступила Япония.

Разгром, должно быть, такой, что подыматься будет трудно. Думать, что где-то сумеют организовать сопротивление, не приходится. Таким образом, мир, должно быть, станет единым под эгидой Гитлера…

Метро не работает. Всюду та же картина. Унылые люди с поклажей, разрозненные военные части, мотоциклы, танки. По Ленинградскому шоссе проехали три тяжелые пушки. Теперь смотришь на них, как на «осколки разбитого вдребезги»…

Получили на эвакуационное свидетельство хлеб на десять дней. В очередях и в городе вообще резко враждебное настроение по отношению к старому режиму: предали, бросили, оставили. Уже жгут портреты вождей…

Национальный позор велик. Еще нельзя осознать горечь еще одного и грандиозного поражения не строя, конечно, а страны. Опять бездарная власть, в который раз. Неужели народ заслуживает правительства? Новые рассказы о позорном провале в июне…».

Революция, Гражданская война, многолетние репрессии болезненно сказались на качестве управленческого аппарата. Армия не очень грамотных и бескультурных чиновников десятилетиями принимала ключевые решения и определяла политический и экономический курс страны.

Еще до начала войны выдающийся ученый академик Владимир Иванович Вернадский писал в дневнике о «бездарности государственной машины»:

«Люди страдают – и на каждом шагу растет их недовольство. Полицейский коммунизм растет и фактически разъедает государственную структуру. Все пронизано шпионажем… Колхозы все более утверждаются как форма второго крепостного права – с партийцами во главе… Нет чувства прочности режима через двадцать с лишком лет после революции…».

Через месяц, 20 февраля 1941 года, новая запись:

«Газеты переполнены бездарной болтовней XVIII конференции партии. Ни одной живой речи. Поражает убогость и отсутствие живой мысли и одаренности выступающих большевиков. Сильно пала их умственная сила. Собрались чиновники – боящиеся сказать правду. Показывает, мне кажется, большое понижение их умственного и нравственного уровня по сравнению с реальной силой нации. Ни одной живой мысли… Жизнь идет – сколько это возможно при диктатуре – вне их».

Эти слова, как правило, произносились в тиши кабинета или заносились в дневник, не предназначенный для чужих глаз. Высказать даже малую толику того, что чувствовали и ощущали думающие люди, было смертельно опасно. Интеллектуальное пространство советской жизни было сужено до невозможности.

Потрясенный паникой в Москве, академик Владимир Вернадский записал в дневнике:

«Глубокое разочарование и тревога… И ясно для всех выступает причина – бездарность центральной власти, с одной стороны, и власть партийных коммунистов-бюрократов, столь хорошо нам известная на каждом шагу – с другой… Бездарные генералы… Крупные неудачи нашей власти – результат ослабления ее культурности: средний уровень коммунистов – и морально, и интеллектуально – ниже среднего уровня беспартийных. Он сильно понизился в последние годы – в тюрьмах, ссылке, и казнены лучшие люди страны. Это сказалось очень ярко уже в первых столкновениях – в финляндской войне и сейчас сказывается катастрофически… Цвет страны заслонен дельцами и лакеями-карьеристами…».

Страну превратили в полицейское государство. Немалому числу людей служба в ГУЛАГе и на Лубянке создавала привилегированный образ жизни. В этой системе служил примерно миллион человек, вместе с семьями это несколько миллионов. А если еще учесть партийный и государственный аппарат и их семьи?

На огромное число людей завели досье. Все структуры общества были пронизаны сотрудниками госбезопасности. Они развратили людей, добились того, что приличные, казалось бы, граждане доносили на родных, соседей и сослуживцев. Страх и недоверие сделались в советском обществе главными движущими силами. Результатом явился паралич всякой инициативы и нежелание брать на себя ответственность.

11 сентября бюро горкома – «как двурушника» – сняло с должности одного из лекторов горкома партии и исключило его из партии. На собрании партийного актива Щербаков пояснил:

– Оказывается, что с политикой партии он давно не согласен, особенно с международной политикой. Договорился до того, что зачем мы позволили фашистам усиливаться… Потом, мол, не надо было в Польшу заходить, надо было вступать в войну еще тогда, когда Чехословакию забирали. Явно контрреволюционные разговоры.

Лектор горкома отчетливо сознавал гибельность сталинской внешней политики и имел несчастье с кем-то поделиться своим мнением. Большинство же предпочитало ничего не замечать и лишнего не говорить: главное – не попасть под подозрение. Такая жизнь формировала привычку к двоемыслию и полнейшее равнодушие ко всему, что тебя лично не касается.

Аркадий Первенцев записал в дневнике:

«Рушилось все… Неужели так бездарно падет столица нашего государства? Неужели через пару часов раздадутся взрывы и в воздух взлетят заводы, тэцы, электростанции и метро?.. Ночью немцы не были в городе. Но этой ночью весь партийный актив и все власти позорно оставили город. Позор истории падет на головы предателей и паникеров. После будет расстреляна группа директоров предприятий, но главные виновники паники будут только судьями, а не ответчиками. В руках правительства было радио. Неужели не нашелся единственный голос, который сказал бы населению: «Город надо защищать»?

Этот голос летел на «паккарде» по шоссе Энтузиастов, спасая свою шкуру, по шоссе, по которому когда-то брели вдохновленные колодники.

16 октября не было никаких разговоров об обороне. Город был брошен, все бежали.

Я утверждаю, что Москва была панически оставлена высшими представителями партии, или же комитет обороны был слеп и, сидя за кремлевской стеной, ничего не видел, что делается в городе…

В ночь под 16 октября город Москва был накануне падения. Если бы немцы знали, что происходит в Москве, они бы 16 октября взяли город десантом в пятьсот человек.

16 октября брошенный город грабился. Я видел, как грабили фабрику «Большевик» и дорога была усеяна печеньем. Я слышал, как грабили мясокомбинат имени Микояна. Сотни тысяч распущенных рабочих, нередко оставленных без копейки денег сбежавшими директорами, сотни тысяч жен рабочих и их детей, оборванных и нищих, были тем взрывным элементом, который мог уничтожить Москву раньше, чем первый танк противника прорвался бы к заставе. Армия и гарнизон не могли справиться с напором стихийного негодования брошенного на произвол судьбы населения.

Дикие инстинкты родились в том самом рабочем классе, который героически построил промышленность огромной Москвы. Рабочий класс вдруг понял, что труд рук его и кровь его детей никому не нужны, брошены, и он вознегодовал и, подожженный умелым факелом врага, готов был вспыхнуть и зажечь Москву пламенем народного восстания… Да, Москва находилась на пути восстания! И 16 октября ни один голос не призвал народ к порядку. Народ начал разнуздываться. Еще немного, и все было бы кончено…».

Слухи ходили самые невероятные. Что Москву объявят открытым городом, то есть не станут его защищать, поэтому всем советуют бежать…

Морально-политическое единство советского народа оказалось мифом.

Как воспитывался советский человек?

Он сидел на партсобрании, слушал радио, читал газеты – и что он видел? Лицемерие и откровенное вранье. И что он делал? Он приспосабливался. Советский человек постоянно ходил в маске. Иногда маска прирастала к лицу. А под маской скрывались цинизм, голый расчет и равнодушие. Когда показалось, что советская власть рухнула, маска мигом слетела.

Щербаков потребовал активизировать идеологическую работу, неустанно разоблачать провокаторов и паникеров. 29 сентября на собрании городского идеологического актива московский хозяин говорил:

– Есть такие вопросы, по которым в печати не выскажешься. Вот, например, бросали немцы всякого рода листовки. У нас отношение такое – поскорее собрать и сжечь. А все-таки из крестьян кое-кто прочел. Как же здесь быть: в газетах не будешь полемизировать с этими листовками, они глупые, бездарные, а у мало сознательных людей они что-то заронили. И вот здесь живое слово должно прийти на помощь… А у нас перестали выступать секретари райкомов. А ведь они на предприятиях бывают очень часто. Занимаются разными вопросами – как там то, другое, как пушки как снаряды. Идут к директору, сидят. А чтобы пойти к рабочим побеседовать, выступить на собрании, на митинге – ничего подобного. А я вам скажу такой секрет – многие не хотят идти, потому что боятся: зададут им неприятный вопрос, спросят, почему город оставили. Ведь отвечать надо… Но если мы не дадим ответа на вопрос, стало быть, даст ответ кто-нибудь другой, да еще добавит кое-что, особенно в деревне.