Возникли серьезные проблемы в идеологической сфере.
– Давайте, товарищи, – призывал Щербаков, – возьмем быка за рога и постараемся ответить на вопросы, которые ставят часто перед нашей агитацией. Основной вопрос – собирались воевать на чужой земле, а воюем на своей, да еще и города отдаем…
Первый секретарь Егорьевского горкома Аркадий Гаврилович Белов делился удачным опытом на совещании:
– Разговор пошел так, что «коммунисты агитируют, а сами все здесь, отсиживаются, а наши мужья на фронте». Делал доклад второй секретарь горкома товарищ Маркешев – по внешности высокий, здоровый. Ему задают вопрос:
– А вы здоровы?
Он, поняв, к чему идет разговор, отвечает:
– Абсолютно здоров.
– Военное обучение проходили?
– Проходил и в летнее, и в зимнее время. Будучи совершенно физически здоровым, хоть сейчас могу идти воевать.
– Почему же не на фронте?
– Я, как и большинство коммунистов, в первый день войны подал заявление о том, чтобы в качестве добровольца идти на фронт. Мне разъяснили, что пока я обязан оставаться здесь и обеспечивать работу в тылу, чтобы фронт нормально работал.
«При этом он зачитал несколько статей, что для нормальной боевой деятельности летчика нужны двадцать человек, танкиста – четырнадцать и так далее, – рассказывал первый секретарь Егорьевского горкома. – Были попытки посеять недоверие к руководству, и если бы ему не пришлось идти самому с докладом, то очевидно, некоторое время такие разговоры и слухи могли иметь место…»
Москвичей утешали бедственным положением немцев и их союзников, обещали скорый крах Третьего рейха.
– В тылу врага непрестанно ухудшается положение рабочих, крестьян и интеллигенции, – рассказывал Щербаков, – растет ненависть к фашизму и в самой Германии. Ведь, товарищи, жрать все-таки нечего, хлеба ведь не получили. Не знаю, опубликовано сегодня в газетах или нет, – вчера получили известие, что в Италии дают хлеба двести грамм. Это Муссолини декретом подписал. На двести грамм, как хотите, много не наживешь. У немцев тоже хлеб граммами измеряется. Люди терпят, терпят – насколько этого терпения хватит? В Германии растет недовольство. Повторяю, жрать надо, но жрать нечего. Это грубо, жестко, но именно к этому сводится вопрос – жрать нечего, и не получишь.
16 октября утром, вспоминал один из сотрудников московского партийного аппарата Дмитрий Квок, работавший тогда на заводе «Красный факел», поступило распоряжение: станки разобрать, все, что удастся, уничтожить и вечером уйти из города:
«Москва представляла собой в тот день незавидное зрелище – словно неистовая агония охватила всех и вся – и город, в котором еще не было ни одного вражеского солдата, где никто не стрелял, вдруг решил в одночасье сам покончить с собой, принявшись делать это неистово, отчаянно, хаотично. Толпы, кто в чем, со скарбом, беспорядочно двигались на восток. Появились мародеры, грабившие магазины, банки, сберкассы. Из некоторых окон на проезжую часть выбрасывали сочинения классиков марксизма-ленинизма и другую политическую литературу».
«Когда паника была, во дворе сжигали книги Ленина, Сталина, – рассказывала Антонина Александровна Котлярова (в сорок первом она окончила восемь классов и поступила токарем на станкостроительный завод имени Серго Орджоникидзе). – Паника была ужасной. Видела, как по мосту везут на санках мешками сахар, конфеты. Всю фабрику «Красный октябрь» обокрали. Мы ходили на Калужскую заставу, кидались камнями в машины, на которых начальники уезжали. Возмущались, что они оставляли Москву. Безобразие, может быть, но мы так поступали…»
Вот эти рассказы – самое поразительное свидетельство реальных чувств и настроений многих людей. В стране победившего социализма, где, казалось, нет места инакомыслию, где толпы ходили под красными знаменами и восторженно приветствовали вождей, в одночасье – и с невероятной легкостью! – расставались с советской жизнью.
Вот и цена показному. Конечно, в ревущей от счастья толпе страшно отойти демонстративно в сторону. Отстраниться. Сохранить хладнокровие. Промолчать. Кто не жил в тоталитарном обществе, тот не поймет, как это невыносимо трудно – сохранять самостоятельность, оставаться иным, чем остальные. А как только показалось, что советской власти конец, стало ясно, что не существует никакого монолитного единства советского народа.
Вечером 16 и весь день 17 октября во многих дворах рвали и жгли труды Ленина, Маркса и Сталина, выбрасывали портреты и бюсты вождя в мусор.
Корней Чуковский отметил в дневнике:
«Очевидно, каждому солдату во время войны выдавалась, кроме ружья и шинели, книга Сталина «Основы ленинизма». У нас в Переделкине в моей усадьбе стояли солдаты. Потом они ушли на фронт, и каждый из них кинул эту книгу в углу моей комнаты. Было экземпляров шестьдесят. Я предложил конторе городка писателей взять у меня эти книги. Там обещали, но надули. Тогда я ночью, сознавая, что совершаю политическое преступление, засыпал этими бездарными книгами небольшой ров в лесочке и засыпал их глиной. Там они мирно гниют – эти священные творения».
Сталин словно растворился. А с ним – партийный аппарат. Куда-то пропали чекисты. Попрятались милиционеры. Режим разваливался на глазах. Он представлялся жестким, а оказался просто жестоким. Выяснилось, что система держится не на волеизъявлении народа, а на страхе. Исчез страх, а с ним – и советская власть.
Картину дополняет историк литературы Эмма Герштейн:
«Кругом летали, разносимые ветром, клочья рваных документов и марксистских политических брошюр. В женских парикмахерских не хватало места для клиенток, «дамы» выстраивали очередь на тротуарах. Немцы идут – надо прически делать».
Журналист Николай Вержбицкий записал в дневнике:
«17 октября. В овощных магазинах только картошка (очереди) и салат (без очереди). Есть еще уксусная эссенция. В газетах сообщения о богатом завозе овощей в Москву. (…)
18 октября. С четырех часов ночи стоял за хлебом. Получил его в девять часов… Слышны разговоры, за которые три дня назад привлекли бы к трибуналу».
Областное управление НКВД докладывало:
«17 октября в Бронницком районе в деревнях Никулино и Торопово на некоторых домах колхозников в 14 часов были вывешены белые флаги. На место послан оперативный работник. В деревнях Петровское, Никулино, Свободино и Зеленое наблюдаются попытки отдельных колхозников разобрать колхозный скот, подготовленный к эвакуации».
Страх, вспоминали очевидцы, овладел москвичами: «Выходя утром на улицу, они с тревогой всматривались, стоит ли на посту на площади наш советский милиционер или уже немецкий солдат».
Далеко не все москвичи боялись прихода немцев.
Эмма Герштейн вспоминает, как соседи в доме обсуждали вопрос: уезжать из Москвы или оставаться? Собрались друзья и соседи и уговаривали друг друга никуда не бежать:
«Языки развязались, соседка считала, что после ужасов 1937-го уже ничего хуже быть не может. Актриса Малого театра, родом с Волги, красавица с прекрасной русской речью, ее поддержала.
– А каково будет унижение, когда в Москве будут хозяйничать немцы? – сомневаюсь я.
– Ну, так что? Будем унижаться вместе со всей Европой, – невозмутимо ответила волжанка».
«Вечерняя Москва» напечатала (уже в наше время) воспоминания Зои Михайловны Волоцкой, которая с семьей жила в большой коммунальной квартире на Софийской набережной, рядом с Домом правительства. Она не могла забыть бомбежки:
«Бомбили крепко – рядом, через Москву-реку, Кремль! Прятаться было некуда, нарыли во дворе каких-то ям или траншей. До убежища в метро «Библиотека Ленина» далековато, да и Каменный мост под ударом. А бомбы падали неподалеку, и дом трясло непрерывно. С потолка штукатурка обваливалась целыми кусками, стекла в окошках, крест-накрест заклеенных полосками бумаги, звенели, а иногда и вылетали.
Вокруг было много разрушенных домов. Из них часть людей переселили в закрытую церковь неподалеку от Москворецкого моста. Наспех соорудили в ней какие-то перекрытия, перегородки и получилось нечто вроде каморок. На свалках люди раздобывали примусы, коптилки, рваные одеяла…».
Но самое поразительное другое:
«В середине октября, когда в Москве началась паника, управдом Ульянова принесла в квартиру фотографии Гитлера и сказала, что, у кого будет висеть такой портрет, того немцы не тронут. Никто не захотел брать Гитлера, и только Матрена Прокофьевна, которая торговала на улице водой с сиропом, взяла портретик и стыдливо спрятала его под передник – на всякий случай».
«Только один раз за весь этот страшный отрезок времени у меня полились слезы, и я зарыдала от злости, – вспоминала Елена Александровна Кузьмина. – Я встретила полотера, который когда-то натирал у нас полы. Он спешил со всей своей полотерной снастью, когда мы столкнулись с ним нос к носу. Я спросила его, уж не натирать ли полы он спешит?
– А как же… Сейчас самые заработки. Немцев ждут. Готовятся.
– Кто это ждет немцев? Да что это за люди?
– А может, они всю жизнь этого ждали…
– А вы что же?
– А мне что? Деньги платят, и хорошо…
Увидев мое лицо, полотер понесся дальше, и не успела я опомниться, как он исчез за углом. То, что есть в Москве такие люди, вернее нелюди, которые собираются встречать немцев, повергло меня в ужас.
Придя домой, я дала волю слезам. В это страшное время из всех щелей вылезли какие-то мерзкие твари. Те, которые могли спокойно смотреть на голодного ребенка. Те, которые спокойно зарабатывали на смерти и несчастье ближнего. Всколыхнулась всякая дрянь, которая осела где-то глубоко на дне…».
Молодая женщина, чей муж сгорел в танке под Смоленском, решила идти на фронт. Написала заявление. Ее вызвали в ЦК комсомола и направили в Рязанское пехотное училище. Вот что она увидела у здания Московского университета 16 октября:
«Возле памятника Ломоносову полыхал огромный костер, в который из окон библиотеки летели тома Ленина, Сталина, куча других книг. В ужасе я отправилась в райком комсомола, зашла к одному из секретарей, который тоже ж