кновенного чуда», но себя классиком он не только не ощущал, а он смеялся над этим. И когда ему подносили приветственный адрес: «Вы — Андерсен! Вы — наш Перро! Вы — наши братья Гримм!» — от Театра комедии акимовского, он над этим хохотал. У него никогда не было понимания, что он вообще взрослый писатель. Он всегда говорил: «Вот, буду писать прозу, буду учиться». Писал эти свои знаменитые записные книжки в амбарных книгах дрожащим почерком.
Но Шварц — это всё-таки писатель еще по-настоящему не прошедший через самое главное разочарование. Он его предсказал. Его Ланцелот понял, что души-то после Дракона дырявые и мертвые, но этот Ланцелот как бы остановился в третьем действии. Мы все сейчас живем в третьем действии Шварца. У него в третьем действии всегда временно побеждает зло. Потом, в четвертом, происходит добро.
Вот Горин — это писатель разочаровавшийся, писатель, прошедший через искушение шестидесятыми и пришедший к самому главному выводу: раньше подкупали актеров, а теперь решили подкупить зрителей. Это писатель, драматург того театра, в котором подкуплены зрители. И поэтому, конечно, главное его произведение, как мне кажется, из поздних — это «Дом, который построил Свифт».
Ну а мы вернемся в студию через три минуты.
НОВОСТИ
Продолжаем разговор. Очень радует большое количество срочно приходящих и очень умных писем.
Возвращаясь к разговору о Горине, видите ли, действительно Григорий Израилевич Горин — это такая поздняя, как бы продолженная судьба Шварца. Обратите внимание, что странная такая параллель — оба умерли совсем молодыми, в районе шестидесяти, Шварц немного до шестидесяти, Горин чуть за шестьдесят, от сердечных приступов. Все-таки обе эти смерти в начале перемен. Горин — в начале девяностых, Шварц — в конце пятидесятых. И оба раза, как мне кажется, оба последние свои годы провели в депрессии. Естественно, Шварца я не знал, но позднего Горина я знал, дважды делал с ним интервью большие. Он неплохо ко мне относился, и стихи хвалил, и вообще ему спасибо.
Я перед ним, конечно, благоговел очень сильно, несмотря на то, что они с Аркановым давно не работали, но и «Маленькие комедии большого дома», и Галка Галкина, и совместный их юмор — они делали их такими кумирами моего поколения. Хотя у обоих я больше любил серьезные вещи, скажем, «Рукописи не возвращаются», или «Кафе «Аттракцион» у Арканова, пьесы у Горина. Они казались мне не сатириками, а именно трагическими серьезными зрелыми писателями. И не случайно, что оба врачи. У них был такой медицинский, жестоко-сострадательный подход к человеку.
И вот мне кажется, что в последние свои годы Горин переживал, как и Шварц, тягчайшее разочарование: люди дожили до перемен и убедились, что эти перемены запоздали. Что они внешние, что они не затрагивают как-то внутренней сути. Еще в 91-м году Окуджава… Мотыль об этом вспоминал, Мотыль пришел к нему в гости с огромным ананасом, чудом добытым в Москве зимней. Тогда же все было в дефиците, как вы помните. И вот Окуджава ему сказал: «Володя, боюсь, что ничего у нас не получится, что все перемены здесь — это как этот ананас зимой». Действительно, «ничего у нас не получится» — это Окуджава сказал в 91-м году, во время эйфории.
Вот боюсь, что Горин, человек большого ума и скепсиса, это понимал, и это его убило. Потому что действительно в последние годы он писал вещи чрезвычайно мрачные, и умер он, работая над пьесой о царе Соломоне. Как он мне рассказывал: «Я хочу понять притчи Экклезиаста. Скорее всего, их автором является Соломон. Что должно было случиться с человеком, написавшим «Песнь песней», чтобы он в конце жизни пришел к этому?» Экклезиаст — ведь это не имя собственное, как вы понимаете, «Экклезиаст» — название книги. И здесь Соломон вот этого экклезиастова извода, экклезиастовых притч — это другое совершенно существо, другой образ жизни и мысли. И вот, работая над этим, он умер, его эта тема волновала, как человек от счастья и расцвета приходит к отчаянию и отвращению — вот это для него была тема очень важная.
«В определенных кругах считается, что в лице Стрелкова мы сталкиваемся с одной из ветвей российской власти. Правда, в Славянске у нас многие считают, что его втемную использовали как раз власти украинские. Вы наверняка знакомы с этой точкой зрения. В то же время о Навальном некоторые говорят как о скрытой путинской креатуре. Не будут ли дебаты «борьбой нанайских мальчиков»?»
Понимаете, в гниющей, в разлагающейся стране, такой, как нынешняя Россия, многое будет (хотя, в общем, и нынешняя Украина тоже выглядит не очень презентабельно, но все-таки как раз вектор будущего там есть благодаря нашему отрицательному примеру и отталкиванию от нас во все тяжкие), в такой стране всегда есть представление о том, что сгнили все, что провокаторы все, что все — креатура. В семидесятые годы все считались стукачами, понимаете, хотя семидесятые годы по сравнению с нынешними были высокоморальным и каким-то, я бы даже сказал, перспективным временем. Всегда верят, что они все куплены.
Я не думаю, что Навальный — креатура Путина, равным образом не думаю, что Стрелков — креатура Путина. Давайте не сбрасывать со счетов личную инициативу. В данном случае мне кажется, что хотя и Малофеев, и Стрелков понимали, что в их действиях многое может понравиться центральной власти, мне кажется, действовали они очень часто и по личной инициативе. Ну, как они действовали — это мы узнаем потом, возможно, из их показаний, возможно, из показаний других людей.
«Мой племянник шестнадцати лет весной сказал, что некоторые пьесы Горького ему понятнее и ближе, чем чеховские. Учитель его высмеял и сказал, что у него плебейский вкус. Он с удовольствием прочитал «На дне», «Дачников», «Вассу» в обеих редакциях. А сформулировать ответ не могу, хотя я с ним отчасти согласен».
Миша, я глубоко убежден, что Горький — драматург эффектный, гораздо более эффектный, чем Чехов, но и гораздо более слабый, конечно. У него драматургические удачи скорее случайны. Случайно получилось «На дне», куда он вставил Толстого, и пьеса приобрела живой нерв, живую злость — потому что Толстой выругал первоначальный замысел пьесы, и Горький обиделся, и его туда вставил в виде Луки. Полуудача — «Старик», довольно сильная пьеса, испорченная размытым финалом. Там гениально нагнетается напряжение в первых двух актах, а в третьем рассасывается в никуда. Интересная пьеса «Фальшивая монета», такой наш ответ на «Фальшивый купон» Толстого.
Но в принципе, конечно, Горький драматург слабый именно в силу того, что у него все герои разговаривают одинаково, с большим количеством тире, и они проговаривают то, что у Чехова остается за сценой или в подтексте. У Горького такая почти брехтовская стилистика, герой выходит и начинает говорить либо «Я очень хороший», либо «Я очень плохой».
Вот я сейчас ради собственных нужд профессиональных пересмотрел последний фильм Абрама Роома «Преждевременный человек», картину, которую почти никто не знает и из которой с точностью просто до миллиметра получилась михалковская «Неоконченная пьеса для механического пианино», вплоть до буквальных цитат. И Калягин в одной из главных ролей играет почти то же самое, и знаменитое четверостишие «Жан так много пил и ел» — все переместилось: и все интонации, и проблемы, и общее ощущение ленивой, скучающей, гниющей интеллигенции. Только Роом инсценировал неоконченную пьесу Горького, а соответственно неоконченную пьесу Чехова «Платонов» (или законченную, но раннюю «Безотцовщина», и «Платонов») экранизировал Михалков. Но по сути дела, Михалков, конечно, снимал пастиш на темы «Преждевременного человека». Его картина глубоко вторична, она лучше сделана, но она не первая.
Так вот, мне представляется, что как раз пьеса Горького, она потому и получилась хорошо, что она не была закончена. Она не была наделена законченностью, буквальностью, такой, я бы сказал, проговоренностью его более завершенных и совершенных пьес. Во всех его пьесах, будь то «Достигаев», будь то «Булычов», будь то «Враги», «Мещане», «Дети солнца», «Дачники», «Васса» — везде герой выходит и все про себя говорит. Особенно, конечно, обратите внимание на эту однотипность названий: «Мещане», «Дачники», «Враги» — это все попытка социального среза и бросания обвинения в лицо очередным ужам от очередных соколов. Об этом совершенно правильно написал Корней Чуковский: «Мир Горького, мир его драматургии особенно, разграфлен, как конторская книга: слева ужи, справа соколы». Драматургического действия сильного нет почти никогда. Образов сильных, ярких нет. Почти все предсказуемо, и в общем, довольно скучно это смотреть.
Вот в «Старике» он попытался сделать триллер, но он взял там тему интересную: человек, которого обидели, и он теперь всех ненавидит. Поэтому у меня возникло ощущение, что там такая тоже полуслучайная удача. Он гениальный новеллист, вот чего у него не отнять, он замечательный рассказчик. А с Чеховым как драматургом ему тягаться, по-моему, не следует, потому что чеховская пьеса — это жанр, Чеховым изобретенный. В этом жанре очень многие потом стали писать. Я думаю, что Чехов — настоящий отец театра абсурда. А в жанре Горького пьесы писать, по-моему, бессмысленно.
«Россия во все времена славилась интеллектуалами, гуманитариями, по академикам мы переплюнули всю Вселенную. А бытие хромает на обе ноги, живем в режиме постоянной катастрофы. Весьма логичное противоречие разрешается, если определить интеллектуальную элиту как коллаборационистов, паразитов, уклоняющихся от конкретных форм общеполезного труда».
Ну знаете, если вам любой интеллектуал кажется уклоненцем от общественно полезного труда, то вам в архаику — в ту самую, о которой мы сейчас говорили. По-моему, неинтересно об этом говорить и неинтересно вам возражать. Элита не может быть в коллаборации, потому что элита собственно и завоевывает. С кем она коллаборирует тогда? Тогда уж скорее в коллаборации находится не элита, а номенклатура, которая эту элиту охраняет, или наоборот, в свою очередь, пытается как-то ограничивать. Но это все равно сложный разговор, не имеющий отношения к вашей гипотезе. Вообщ