Один — страница 1008 из 1277

у Горнфельда лучше перевод. Ну, как-то вот, знаете, и «Кола Брюньон» тоже как-то не ахти. Опять-таки не берусь судить. Это не совсем мое, не мое дело.

«Вы как-то говорили, что вам интереснее всего приключения жанра. Приведите пример, кроме «Евгения Онегина», если можно, не из русской литературы. Чем приключения жанра отличаются от эклектичности?»

Ну, логикой, прежде всего. Если эти приключения уместны, если они нужны, то какая здесь эклектичность? Из фильмов они наиболее наглядны в «Человеке-слоне». А что касается приключений жанра в литературе, то «Уленшпигель», конечно, где есть… ну, это, понимаете, восходит к Рабле, где есть элементы комедии, трагедии, философского романа, романа-путешествия, гносеологического романа, романа познания, романа воспитания. Конечно, пять частей «Уленшпигеля» очень значительно эволюционируют от комедии через трагедию к мистерии. Вообще наиболее частый путь эволюции жанра (он, кстати, и в «Человеке-слоне» такой же) — из комедии через трагедию к мистерии. Вот так мне кажется. Ну, правда, там у Линча еще сначала триллер, а потом уже начинаются комические обертоны и мистериальные.

Из литературы еще такие примеры? Знаете, Золя, «Нана». Вот меня тут спрашивают, что я люблю во французской литературе. Я, наверное, всех уже задолбал Золя. Вот про кого я бы лекцию прочел с наслаждением! Закажите мне ее, братцы, на следующий раз, а то я сам не рискую. Золя — моя самая большая любовь во французской литературе. Как-то вот мать внушила мне, конечно, любовь к Дюма и к Золя. Золя я прочел всего с 11 до 14 лет. «Карьеру Ругонов» за день прочел. И более сильной, более мрачной любовной пары и более прекрасной, чем Сильвер и Мьетта, я во французской литературе не назову.

Понимаете, Золя вообще, невзирая на весь свой натурализм, он, конечно, поэт и романтик. И вот у него приключения жанра очень интересные, особенно в «Нана», которая отвратила сразу, например, Салтыкова-Щедрина своей полупорнографией. Она и начинается как такой, понимаете, физиологический очерк. Но там есть и бесконечно трогательные моменты. Да, она переходит потом тоже в почти мистериальное нечто, когда Нана полюбила мальчика, когда у нее даже начинается какая-то стыдливость. Но высший расцвет — это финал. Вот этот крик «В Берлин! В Берлин! В Берлин!», эта «Венера разлагалась» — это, конечно, уход в такую апокалиптику, в такое грандиозное пиршество, в страшное пиршество разложения. Пир плоти, который заканчивается диким гниением. Ой, какой страшный этот кусок в финале, когда ветерок влетает, а она лежит, умершая от оспы, вся в гнойных язвах, уже… Ой, как это невозможно читать! Он всё-таки, конечно, был медведь, с медвежьей силой писал.

В «Человеке-звере»… Вот тоже меня тут спрашивают про триллер хороший. Вот маньяк, вот «Человек-зверь» — одна из самых страшных книг в мировой литературе, таинственных и увлекательных. И тоже он всегда… Он любит заканчивать такой апокалиптической сценой. Золя тоже ведь, понимаете, приберегает всегда движение… Ну, как большинство, кстати, таких художников, пользующихся простыми приемами, он приберегает все главное, все самое интересное под финал.

И финал «Человека-зверя» — вот этот страшный поезд без машиниста с орущими пьяными солдатами, мчащийся в никуда, — ох, это колоссальная сцена! И у него, кстати, вся эпопея, все двадцать томов к финалу раскручиваются. Я думаю, что один из лучших романов серии — это всё-таки «Доктор Паскаль». Считается, что он понадобился Золя только для обоснования своих взглядов на наследственность. Нифига подобного! Сцена, когда на глазах у тетушки Диды умирает последний отпрыск от гемофилии, от кровотечения, ну, знаете… И она кричит: «Жандарм! Жандарм!» — к ней на секунду возвращается разум. Это грандиозный эпизод. Черт… Я не знаю. Конечно, Золя не для всех. И он не для слабых нервов. И вообще он… А может, наоборот — он для таких впечатлительных детей.

Вот сразу прискакал вопрос:

«Какие романы Золя вы считаете лучшими?»

«Карьеру Ругонов» — раз. «Дамское счастье» — два. «Западня», «Нана», последние три главы «Жерминаля», вот эту любовную сцену в шахте. Что хотите, но это финал колоссальный по силе. Вся вещь — она занудная довольно, а финал грандиозный там. «Доктор Паскаль», «Творчество». Да, «Творчество». Всё-таки Кучборская не зря это называла лучшим романом о природе художника. Царствие ей небесное. Я ее лекции по Золя считаю просто эталонными. Она очень его любила. И вот «Творчество» для меня замечательный роман. И все, что там про Клода — это близко каждому художнику, каждому вот такому отчаявшемуся сердцу, мучительно пытающемуся создать нечто. Да господи, «Проступок аббата Муре», «Завоевание Плассана», «Западня»… Ну, все! «Добыча». Все хорошо. Я когда-то их мог подряд перечислить. Может, и сейчас могу.

Я неплохо отношусь, в принципе, к «Терезе Ракен» — и к фильму, и к роману. Роман, конечно, детский еще такой. Знаете, очень видна в нем близость русской натуральной школы и французской. Такие некрасовские обертона там есть, несколько истерические в этом романе. И финал, конечно… Он еще плохо, по-журналистски написан, по-дурацки, но финал — там мощная сцена, когда тоже старуха смотрит на эти два трупа, на этих самоубийц. Жуткое дело!

«Лурд» очень неплохой роман из поздних. Ну, «Четвероевангелие» — я к нему отношусь всё-таки хуже. А вот «Три города», «Лурд» — это мощный роман. Я не знаю, мне нравится. Почитайте. Вообще Золя — это такая глыба! Это каждый год писать по роману, каждый год для этого романа собирать такое нечеловеческое количество фактов! Куда там Хейли? Он действительно описал всю жизнь вот этой империи, всю жизнь Парижа и окрестностей шестидесятых-семидесятых годов. Даже «Разгром», про войну, тоже мощный роман.

Да, слушайте, вот уж что надо рекомендовать действительно страдающим депрессией и отсутствием аппетита… Куда там Чехов с «Сиреной»? Хотя тоже замечательная вещь, конечно. Это «Чрево Парижа». Я до сих пор, когда в Париже попадаю на рынок… Я знаю, что «Чрево Парижа» уже уничтожено. Но когда я вижу любой французский рынок, даже маленький рыночек рядом с домом Марии Васильевны Розановой (привет вам горячий, Мария Васильевна!), я всегда с наслаждением туда хожу и вспоминаю эти мясные ряды и сырные, эту требуху, колбасы, эти паштеты! А там еще это написано глазами голодного человека-беглеца.

Вот к вопросу о том, может ли описание быть динамичным, Артем спрашивает. Три динамичных описания я знаю. Два у Грина — это описание сада в «Недотроге» и банка в «Крысолове». Но какое описание этого рынка у Золя! Ну, это слюна просто захлестывает читателя! Это двадцать страниц описания этих рядов глазами голодного человека, изнемогающего. Ну, это, ребята, не имеет себе равных абсолютно. Великий писатель! Какая пластика! И вот где приключения жанра — начинается почти всегда как триллер или как такой социальный роман, а заканчивается довольно таким мистериальным образом.

«Вы говорили о стиле будущего, стиле маргиналий, опущенных звеньев, — да, говорил, спасибо. — Станет ли Леонид Добычин с его прозой вспышек, спешки, плотностью текста предтечей нового нарратива?»

Артур, он не совсем, так сказать, вспышки, эмоциональность и плотность. Это скорее наоборот — минимализм такой. Понимаете, минимум эмоций, минимум деталей, все полунамеками. Ну, как там у него, помните, в одном из рассказов стихи приводятся в провинциальной газете: «Гудками встречен день. Трудящиеся…» И дальше можно не продолжать. Он и не продолжает. Все дано. «Портрет» — замечательный сборник. И «Встречи с Лиз» тоже.

Но мне кажется, что всё-таки Добычин — это явление не то чтобы слишком эмоциональное. Знаете, как Цветаева говорила: «Человек сдержанный — значит, есть что сдерживать». Необязательно. Иногда просто человек с бедным темпераментом, со скудным. Мне кажется, что Добычин — это как раз такой памятник скудости, скудости жизни, скудости психики тогдашнего человека. И мне очень многого не хватает в его прозе. Хотя проза выдающаяся. «Шуркина родня» — замечательная повесть. Да и «Город Эн» — замечательное произведение, но мне всё-таки скучноватое. Это как скучновато мне и Гаврилова читать — при том, что «Берлинская флейта», наверное, замечательная проза. Ну, я не поклонник минимализма. Вот то, что у Кушнера названо «тоска о смертном недоборе» — я ему возразил словами «перебор, во всем перебор». При этом я очень ценю Добычина, это не вопрос. Читать его мне очень интересно, достраивать, домысливать. Меня восхищает эта краткость, но эмоционально она для меня холодновата.

«Что вы думаете об украинских модернистах — Домонтовиче, Пидмогильном, Хвылевом? Была бы другой украинская литература, если бы не Расстрелянное возрождение, если бы оно не было расстрелянным?»

Ну, послушайте, в силу знакомства с Хрыкиным, который был первым публикатором Юркова, в силу дружбы с Марголитом, который мне Хвылевого пропагандировал многие годы, в силу подаренного мне в Киеве доброжелательными читателями (спасибо большое) сборника «Расстрелянное возрождение», конечно, я с Зеровым, и с Хвылевым, и с Пидмогильным знаком, естественно. Особенно я знаком с русскоязычной частью этого авангарда, с ассоциацией АРП (Ассоциацией рабочих писателей), с Юрковым, с его окружением, с Ушаковым, конечно, которому чудом повезло уцелеть. Правильно совершенно писал кто-то из лефовцев, что он гениально начал, а дальше сам себя искусно заглушил. Уж во всяком случае первые стихи Ушакова были блистательные.

Конечно, все было бы иначе. Конечно, украинский модернизм, литература украинского Расстрелянного ренессанса, возрождения, поэзия прежде всего, с прозой я знаком меньше, — это грандиозное явление, конечно. Другой вопрос: в какой степени это было обречено? И еще интересный вопрос, недостаточно исследованный: как это связано с революцией, с советской идеологией? В какой степени этот модернизм можно назвать советским? И какова здесь симфония советского или национального? Или национальное по определению является антисоветским?