Но почему резко выделяется из всей этой сферы «Солярис»? Вот это мне кажется очень важным. Конечно, как мне представляется, в версии Андрея Тарковского, изобразительно прекрасной и даже целительной, роман несколько олобовел. Понимаете, там есть опять-таки ненавистная Лему попытка свести проблематику романа к христианской морали, а ведь «Солярис» не про то. «Солярис» весь в его последней фразе: «Я верил, что ещё не прошло время жестоких чудес».
По Лему, мир — жестокое чудо. Ведь и немецкий офицер у него прекрасен, сказочно красив. Просто он жесток, но он жесток потому, что ему человеческое в принципе не понятно, ему не понятны страдания этих жалких евреев, которые трясутся за свою жизнь, которые вообще непонятно кто для него. Есть абсолютная прекрасность, абсолютное чудо.
Кстати говоря, мы же не знаем, почему Солярис — этот бесконечно прекрасный и страшный океан слизи с его удивительными, безумно прекрасными формами, с его загадочными симметриадами, островами, с его кружевной пеной, — мы же не знаем, зачем Солярис подбрасывает эти копии, эти клоны людям на станции. Есть версия (и этой версии придерживается Тарковский, ему это надо), что это больная совесть мира, что он подбрасывает им тех, перед кем они виноваты. Но на самом деле он просто подбрасывает им тех, кого они любят. А именно перед теми, кого мы любим — перед ребёнком Бертона, перед Хари Криса — они больше всего и виноваты.
Кстати, в «Солярисе» тоже есть очень много страшных недоговорённостей. Я, например, до сих пор не знаю, каким образом Сарториус уничтожал эти фантомы с помощью соломенной шляпки. Помните, Agonia perpetua? Что он делал? Продлённая агония с помощью соломенной шляпы, этот жёлтый круг соломенной шляпы, который появляется в эпизоде. Лем — мастер таких гениальных и страшных недосказанностей. (Во что превратились вставные зубы Ондатра?)
Но при всём при этом Лем в «Солярисе» как раз довольно внятен. Это такая довольно понятная аллегория. Мир демонстрирует нам жестокие чудеса. Он и сам есть жестокое чудо. Жестокость заключается в том, что он принципиально неэтичен, и всякая этика, всякая попытка отыскать закономерности смешна. Но надо уметь наслаждаться, надо уметь любить то, что нам он даёт, — любить эти его пейзажи прекрасные и непостижимые. Потому что какая-нибудь речка, текущая по земле, если посмотреть на неё сторонним взглядом, она так же таинственна, глубока и непостижима, как и Солярис.
Мы живём в Солярисе, и Солярис нам подбрасывает эти творческие галлюцинации, в сущности стимулирует наше творчество. И мы не знаем, зачем он это делает: то ли он будит таким образом нашу совесть, то ли он пытается нам сделать приятное. Ведь Солярис подбросил Хари Крису именно для того, чтобы ему было хорошо, чтобы ему было с кем спать, в конце концов. Он же не знает, зачем это. Может быть, это вообще гигантский безумный ребёнок, который так играет с людьми. Безусловно, «Солярис» с его ощущением прекрасного — да, страшного, но всё-таки гармонического чуда — у Лема довольно резко выделяется, потому что в остальном Лем всё время настаивает на принципиальной непознаваемости мира.
Отдельно, наверное, следовало бы сказать о «Рукописи, найденной в ванной», которая представляется мне таким кафкианским абсурдом, очень похожим по интонации, конечно, на «Понедельник начинается в субботу», на «Сказку о Тройке» и в особенности на «институтскую» часть «Улитки на склоне». Но вот что удивительно. Когда Лем описывает абсурд и безумие, он не так убедителен. Главная трагедия Лема — это трагедия рационального сознания перед прекрасной замкнутой непостижимостью мира. А шутки его — как раз это шутки довольно умственные, довольно головные, холодные.
И, конечно, всегда вспоминается мне фолкнеровская мысль: глупость человечества не просто выстоит, а она победит, она бессмертна. Помните «Дознание пилота Пиркса», когда Пирксу надо было любой ценой вычленить человека среди киборгов? И он его вычленил. Не потому, что поведение киборга было рациональное, не потому, что киборг не обладал фантазией (они и воображением могут обладать). Победила слабость, непоследовательность. Пиркс повёл себя непоследовательно, он отдал неправильную команду — и на этом, собственно, прокололся герой.
И поэтому мрачно-оптимистический вывод Лема заключается в том, что если и есть на свете что-то человеческое и что-то бессмертное, то это слабость, глупость и непоследовательность. Если вдуматься, то этот вывод тоже очень оптимистический. Вот меня тут спрашивают: «А как жить в мире, где главной гордостью считают Путина?» А вот так и жить — гордиться.
Вернёмся через неделю. Пока!
04 сентября 2015 года(школьная реформа)
― Доброй ночи, дорогие друзья! Мы с вами сегодня работаем по обычному распорядку. В программе «Один» Дмитрий Быков. Сначала я отвечаю на вопросы, пришедшие на форум, а потом — на то, что пришло в письмах. Как-то осень повлияла — беспрецедентное количество вопросов на форуме, аж 140, и почти все хорошие, достаточно увлекательные.
Что касается лекции. Я хотел посвятить её Виктору Пелевину, учитывая выпуск нового романа «Смотритель», но поскольку я прочёл из него пока всего половину и не могу о книге до выхода второго тома (второй том будет скоро) составить окончательного мнения… Честно вам скажу: то, что я прочёл, пока произвело на меня впечатление издевательства скорее над издателем, нежели над читателем. Но, может быть, в этой книге есть какие-то особые глубины, которых мне просто не удалось постичь. Я абсолютно уверен, что пелевенские фаны — которых становится, к сожалению, меньше, и поэтому они становятся всё агрессивнее, — увидят там небывалые глубины. Но боюсь, что, как и всё, что было в России в 90-е годы хорошего, Пелевин существенно испортился. Это касается прежде всего изобразительной силы, которая была у него очень велика в первых произведениях, а в этом, на мой взгляд, сошла на нет. Может быть, там есть что-то гениальное, поэтому пока я окончательного мнения вынести не могу.
И я после долгого размышления что решил сделать? Давайте сегодня сделаем лекцию не о конкретном писателе и не о конкретном тексте, а о том, какие изменения нужны в школе, какая нужна школьная реформа. Об этом очень много сейчас споров, и меня как одного из немногих преподающих литераторов постоянно спрашивают. Вообще бывает, как вы знаете, два пика разговоров о школе: в сентябре и в мае — в начале и в конце учебного года.
Давайте поговорим об учебном годе. У вас как раз есть время для того, чтобы мне на почту dmibykov@yandex.ru напосылать вопросов и конкретных предложений. Мне кажется, что у меня какие-то школьно-реформенные идеи есть. И если Господь сулит мне хоть когда-то малейшую возможность по перемене условий и обстоятельств российского школьного образования, мне кажется, что мне есть что предложить. Давайте об этом поспорим. А пока начинаю отвечать на вопросы.
«Согласны ли вы с утверждением, что если бы был жив сейчас отец Александр Мень, то, по крайней мере, части тех безобразий, что творятся в России, не творились бы?»
Нет, не согласен.
Отец Александр Мень был жив в 70-е годы, жив в 80-е, и это никого не остановило. Это не остановило вторжение в Афганистан, это не остановило арестов диссидентов, ссылки Сахарова. Александр Мень — великий богослов, на мой взгляд; автор потрясающего шеститомника «В поисках пути, истины и жизни», который всё-таки в катехизации российского населения, хоть и изданный в Бельгии, но, по-моему, колоссальную роль сыграл. Александр Мень всё-таки воздействовал достаточно локально примерно на ту же аудиторию, для которой пишет сегодня, например, Улицкая. «Даниэль Штайн, переводчик» — это роман как раз об этой прослойке населения. На тех людей, которые подобно Натальи Трауберг… Она была католичка, но, тем не менее, она прекрасно относилась к православию и прекрасно знала его. На тех людей это воздействовало, которые принадлежали пусть не к самому узкому, но всё-таки достаточно маргинальному слою советской религиозной интеллигенции.
Там были свои бесы, своя опасность. И об этом есть замечательный роман Владимира Кормера «Наследство», который я вам очень рекомендую, — роман не очень простой, довольно едкий, но он именно об опасностях подпольной веры. Россия всегда была довольно сектантской страной. Именно секты были одной из главных тем русской литературы и впоследствии, кстати, советской фантастики. Я боюсь, что очень многие люди, которые думали, что они верят, по-настоящему не понимали всей глубины и всей непреодолимости русских проблем. Тогда многим казалось, что убери советскую власть — и всё будет хорошо.
Александр Мень был блистательным лектором, я был на многих его выступлениях. Он был, безусловно, для меня великим богословом, очень крупным человеком в этой области. Но никогда ещё присутствие настоящих людей не удерживало остальных людей от свинства. Что мы называем воздействием? Называем ли мы воздействием какие-то перемены поведения или формирования некоторого слоя критически мыслящей публики? В этом смысле Александр Мень, безусловно, был очень важен.
«Как вы относитесь к концепции „нового средневековья“? — отрицательно отношусь. — Можете ли вы хотя бы частично согласиться с тем, что современная нам модель национального государства отжила свой век и на смену ей придёт местное самоуправление, вольные города и т.д.?» Если в этом смысле понимать «новое средневековье», понимать его в смысле феодальной раздробленности, то и это не кажется мне реальностью, не кажется мне реальной возможностью.
Наоборот, мы наблюдаем во всём мире всё-таки большую прозрачность и тенденцию к объединению. И не надо мне говорить, что происходящее сейчас в Европе — беженцы, которые гибнут в Европе, которые грозят разрушить Европу, — что это конец Европы. Европу хоронили многие, начиная со Шпенглера (да и до Шпенглера). Проблема в том, что у нас вообще, чуть в Европе что-нибудь случится дурное, сразу начинают говорить: «Ну вот — закат, кризис, конец. Давно мы это предсказывали». Лимонов сейчас активнее других это пишет: «Вот ваша хвалёная Европа. Видите, что она де