Один — страница 1035 из 1277

Конечно, этот идеал отчасти воплощен в Никите Серебряном, в знаменитом князе из романа, который вытеснен сегодня в область детского чтения. Но, между тем, не будем забывать, что и «День опричника» во многом сделан по матрицам именно этой книги, даже на уровне лексики. Это и понятно. Это влиятельный роман.

И кстати говоря, именно в начале знаменитого и тоже влиятельного романа Ольги Форш «Одеты камнем» два героя, два молодых, совсем еще… Ну, они не школьники, а они студенты там военного закрытого заведения. Они обсуждают именно роман «Князь Серебряный». И один из них (впоследствии как раз революционер, тот самый заключенный в равелин Болдуман-Бейдеман), он как раз с ужасом говорит, что Толстой не сумел достаточно объективно разоблачить тиранию, что по-настоящему это роман все-таки слишком мягкий и слащавый.

Но это роман, во-первых, колоссально читавшийся, очень читабельный, страшно увлекательный, во многом фольклорный и очень зависимый от замечательных фольклорных цитат, сказок, за́говоров и всего прочего… загово́ров. Но при этом, конечно, это роман совершенно лишенный какой бы то ни было социальности, которая была так в литературе востребована. Это не роман социальной критики. Это и приключенческая замечательная сказка, но мораль этой сказки, духовный посыл этой сказки совершенно несомненен: обречен город, разделивший сам себя, обречено общество, в котором один народ признан правильным и должным, а другой — гонимым и неправильным. Вот это роковое разделение на земщину и опричнину — это, можно сказать, главная историческая и культурная мишень Толстого, главная цель его полемики.

Может быть… Я иногда думаю: может быть, его недостаточная влиятельность или, скажем так, недостаточная, что ли, почтенность происходит именно от того, что он в духовной борьбе эпохи отказывался занимать конкретную позицию. Он как раз сказал вот эти знаменитые слова:


Двух станов не боец, но только гость случайный,

За правду я бы рад поднять мой острый меч,

Но спор с обоими досель мой жребий тайный,

И к клятве ни один не мог меня привлечь.


Сегодня то, что делал Толстой, называлось бы «партией здравого смысла». Это, конечно, не совсем точно, потому что объективно нейтралитет у него все равно не получалось сохранить. С одной стороны — сановник, человек близкий ко двору, человек, который провел молодость в окружении наследника Александра II. Человек, который так или иначе был все равно включен в эту вертикаль. Человек, который, правда, просился долгое время на покой и получил отставку. «Иоанн Дамаскин» — поэма, в которой как раз прочитывается этот посыл. Но тем не менее эта его позиция государственника, позиция человека, приближенного к трону, она ограничивала его известным образом в собственной литературной деятельности. Но, с другой стороны, получив полную свободу — формально по болезни, а на самом деле по полной несклонности к какой-либо придворной деятельности, — он в основном писал стихи, которые никак к охранительной тенденции отнести невозможно.

Больше того, я рискну сказать, что из всех русских сатириков Алексей Константинович Толстой самый отважный — наверное, потому, что он выступает опять-таки не с позиции того или иного лагеря, а с позиции здравого смысла. И именно поэтому бо́льшая часть его опасных стихов и опасных текстов выдержана в жанре абсурда. Вообще говоря, основоположником абсурдистской поэзии в России был Алексей Константинович Толстой — и именно потому, что все объекты его сатиры вели себя самым абсурдным образом.

И абсурдистские стишки Козьмы Пруткова, и его же абсолютно абсурдистские пародии, типа знаменитой «Фантазии», и то, в чем принимал Алексей Константинович особенно активное участие, тексты Фаддея Козьмича и ритуал его похорон, — это абсолютные шедевры, так называемые «Военные афоризмы» Фаддея Козьмича. И конечно, вот там, где на похоронах происходит полемика, здесь «железный коготь» Алексея Константиновича очень чувствуется:


Идут славянофилы и нигилисты;

У тех и у других ногти не чисты.


Ибо если они не сходятся в теории вероятности,

То сходятся в неопрятности.


И потому нет ничего слюнявее и плюгавее

Русского безбожия и православия.


На краю разверстой могилы

Имеют спорить нигилисты и славянофилы.


Одни говорят, что кто умрет,

Тот весь обращается в кислород.


Другие — что он входит в небесные угодия

И делается братчиком Кирилла-Мефодия.


И что верные вести оттудова

Получила сама графиня Блудова.


Ну и, конечно, настоящий шедевр, полный упоения, начинается там, где командир полка произносит свою речь. А он же все время критиковал Фаддея Козьмича с поэтической точки зрения. И вот теперь он произносит собственные стихи:


Господа офицеры и штаб-офицеры!

Мы проводили товарища до последней квартиры.


Отдадим же долг его добродетели:

Он умом равен Аристотелю.


Стратегией уподоблялся на войне

Самому Кутузову и Жомини.


Добродетелью был равен Аристиду —

Но его сразила простуда.


Я поручил юнкеру фон-Бокт

Устроить нечто вроде пикника.


Заплатить придется очень мало,

Не более пяти рублей с рыла.


Разойдемся не прежде, чем к вечеру —

Да здравствует Россия — Ура!!


Понимаете, я помню это до сих пор наизусть отчасти еще и потому, что учитель мой Нонна Слепакова… У нее вообще «Военные афоризмы» были источником цитат на все случаи жизни. И всегда она не могла удержаться от хохота, цитируя вот это:


Я поручил юнкеру фон-Бокт

Устроить нечто вроде пикника.


Вот вся поэтика военная, вся эта попытка выглядеть лощеным при полной к тому неспособности — все это удивительным образом воплотилось в этом замечательном фрагменте.

Я вообще очень люблю военные афоризмы именно потому, что в них каким-то образом соединилось почти трогательное желание выглядеть образованным, просвещенным, лощеным и вот такая неотменимая армейская туповатость, которая, может быть, и составляет даже известный шарм и лоск.

Конечно, сатирические произведения Алексея Константиновича сильно определили свое время именно потому, что ему не было нужды как-то подделываться под условия и требования литературного канона. Он от этого канона отошел далеко. И кстати говоря, именно то, что эти стихи относятся к так называемой домашней семантике, то, что они не были рассчитаны на публикацию — это придает им такую прелесть и свободу.

Ну, вспомните, например (вот сейчас постоянно практически мне вспоминается) «Послание Лонгинову о дарвинизме». Ло́нгинов… Я встречал ударение — Лонги́нов. Но, кажется, правильно — Ло́нгинов все-таки. В качестве цензора был довольно суров, а в качестве поэта он и сам позволял себе весьма много вольностей:


Стихи пишу я не для дам,

Все больше о *би-бип* и *бип*.

Я их в цензуру не отдам,

А напечатаю в Карлсруэ.


Что, собственно говоря, он и делал. Но при всем при этом он был удивительным ретроградом и выразил полное негодование по случаю «Происхождения видов», и книгу эту объявил возмутительной — в смысле возмущающей спокойствие. И вот ему возражает Алексей Константинович Толстой:


Право, Миша! Ты не сетуй!

Без хвоста твоя ведь попа,

И тебе обиды нету

В том, что было до потопа.


Да и в прошлом нет причины

Нам искать большого ранга,

И, по мне, шматина глины

Не знатней орангутанга.


И вот там это замечательное:


Брось же, Миша, устрашенья,

У науки нрав не робкий,

Не заткнешь ее теченья

Ты своей гнилою пробкой!


Конечно, это рассчитано было именно на чрезвычайно узкий слой друзей и читателей А. К. Но тем не менее когда мы сейчас это перечитываем, нас поражает и вечная актуальность, и свобода, и ясность этого.

Понимаете, с одной стороны — злой и точный сатирик; с другой — бесконечно трогательный и нежный лирик; с третьей — замечательный автор поэтического сюжета. Это я еще не коснулся его драматургии. И не коснулся просто потому, что она и так слишком известна. Все-таки стихи Алексея Константиновича Толстого знают немногие настоящие ценители поэзии, а «Царя Федора Иоанновича» видели все.

Я думаю, что и драматическая его поэма о Дон Гуане, и, конечно, в первую очередь драматическая трилогия («Смерть Иоанна Грозного», «Царь Федор Иоаннович» и «Царь Борис»), — я бы рискнул сказать, что после Пушкина это лучшие драмы в стихах в русской литературе. А «Смерть Иоанна Грозного», между нами говоря, я бы рискнул сравнить с «Борисом Годуновым». Конечно, Пушкин первый. Конечно, Алексей Константинович очень учится у него во многом и отсылается сознательно. Но отважиться выступить на ристалище, на соревновании с первым русским поэтом, отважиться напечатать весьма удачную, кстати, драму о царе Борисе, в которой он предстает совсем не таким, как у Пушкина, в которой главная драма — это не отсутствие у него легитимности и не вина, тяготеющая на его совести, а главная трагедия Бориса Годунова — то, что он чужак. Драма чужака, который не приживается ни в русской вертикали, ни в русской горизонтали в ходе истории. Вот это очень интересно.

Ведь там у него Годунов и мудрый государственник, и замечательный, по-современному говоря, «разруливатель интриг» и конфликтов, и человек, в общем, далеко не злодейского склада. Но — не получается. Вот эта драма чужака решена у него замечательно. И надо сказать, что государственная позиция, государственная его мудрость о том, что в этой системе власти ни человечность, ни ум невостребованные и скорее самоубийственные, — это для своего времени тоже колоссальное прозрение, колоссальный прорыв.