Но у власти и литературы есть и другой канал взаимодействия. Литература — она действительно, как говорил Мандельштам, «что-то вроде шаманства» («Он боится, как бы мы чего-нибудь не нашаманили»). И литература может обращаться к власти не только напрямую. У нее есть, в конце концов, довольно тонкие способы воздействия. Потому что ведь и Эренбург не напрямую к Сталину обращался, когда писал «Бурю». Он давал ему подспудный месседж, который должен был на него подействовать, в том числе с помощью художественных средств.
Так вот, я задаюсь вопросом: существуют ли такие художественные средства, которые могут тем или иным путем воздействовать сегодня на первых лиц российского государства? Не нужно думать, что там монолит. Там довольно много разных тенденций. Мне кажется, что это вопрос легитимный и что, задаваясь этим вопросом, я не претендую на роль воспитателя наследника-цесаревича. Хотя, кстати говоря, то, что Жуковский это делал — в этом тоже нет ничего дурного. Благодаря ему Россия получила одного из самых образованных и в общем либеральных царей. Александр II был воспитанником Жуковского.
Он руку жмет камер-лакею…
Бедный певец!
Конечно, Пушкин над этим издевался, но тем не менее сам он отнюдь не чурался воспитательных задач.
Мне кажется, что постановка этого вопроса вполне легитимна. Больше того, мне кажется, что пока российская оппозиция будет постоянно друг друга подозревать: «а вы — сервилист», «а вы — провокатор», «а вы — левый»… Это понятно и простительно в случае Сергея Удальцова, который четыре с половиной года отсидел от звонка до звонка, как говорится, и теперь, естественно, многих подозревает в том, что его забыли и бросили. Это простительная аберрация. Но в случае глубоко благополучных людей, которые не замечены ни в какой оппозиционной активности, все время подталкивать друг друга под руку и говорить: «этот неискренен», «этот ненастоящий», «этот ищет для себя почестей», «а этот вообще провокатор»,— нечестно, господа, несерьезно. Пока мы будем думать о себе все самое худшее, мы далеко не продвинемся, честно говоря.
Я уже не говорю о том, что пока мы будем отождествлять советское и сталинское, мы и в советском ничего не поймем. Советский Союз был разным. Вот у меня сейчас, кстати, выходит только что сделанное в Выборге довольно большое интервью с Кареном Шахназаровым на эту самую тему, потому что мы пытаемся с ним не окружающим, а себе объяснить, почему Советский Союз вызывает у нас чувства более теплые, чем нынешняя реальность — и у меня, и у него. Ну, как я там пытаюсь сформулировать с помощью его же картин: почему мы жили в исчезнувшей империи, а сейчас живем в «палате № 6»?
Ведь обратите внимание, что шахназаровская позиция в этом смысле довольно последовательная. Хотя тоже найдется масса людей, желающих и его обвинить в сталинизме. Нет в нем никакого сталинизма. И необязательно человека, который недоволен сегодняшней Россией… Вы спрашиваете: «А, значит, вы хотите, как при Сталине?» Нет, мы не хотим, как при Сталине. Мы не хотим, по крайней мере, одного (я точно за себя могу сказать): мы не хотим, чтобы попытка размышлять над текущей жизнью всегда приводила к потоку обвинений, и обвинений чаще всего очень грязных, очень нечистоплотных.
Попытайтесь вдуматься, вчитаться иногда, а потом уже начинайте громоздить ваши политические обвинения. Ведь, в конце концов, я для того и занимаюсь программой «Один», чтобы вместо наклеивания ярлыков иногда у людей возникало желание подумать, ну вот просто подумать, задаться вопросом. Я прекрасно понимаю, что у очень многих моих коллег есть уже все ответы. Но, простите меня, наличие ответов во всех случаях является все-таки признаком душевной болезни, некоторой неадекватности. А иногда полезно понять, что твоя точка зрения не единственная.
Я мог бы долго и подробно еще про это все говорить, но мне это как-то, понимаете, не очень важно. И не для размахивания кулаками я сюда прихожу. Меня интересуют другие вещи. И надеюсь, что и вас они интересуют тоже.
Я приехал только что — вот буквально с корабля на бал — ворвался в эту студию с кинофестиваля «Окно в Европу». Многие об этом знают. Спасибо. И многие меня спрашивают, как оно там. Мои впечатления в основном двоякого рода. Я убедился, что в сегодняшнем российском кино существует два жанра.
Жанр первый — это добрая трагикомедия о хороших людях. На 90 процентов этот шаблон задан двумя фильмами, уже довольно давними,— «Географ глобус пропил» и «Простые вещи». Герой — или врач, или учитель. Он испытывает семейный разлад, потому что не может прокормить семью. Мы видим его, как правило, на пике этого разлада. Жена гонит его из постели — и он, как в «Аритмии», как в «Географе», вынужден спать на кухне или в соседней комнате. Он сильно пьет. А как ему не пить? Потому что кругом тупик, перспектив роста нет. Он находится на самом напряженном участке жизни и работы, где его некем заменить, потому что кто же еще пойдет преподавать в школу или работать на «скорой». Он, конечно, чудак, но он милый, добрый чудак. И мы должны его полюбить. И он последний, на ком все держится.
Таких фильмов несколько. Их можно объединить под условным названием «фельдшер клизму пропил». Это «Аритмия», это уже упомянутый «Географ», который, впрочем, мне кажется очень хорошей картиной, глубокой, как всегда у Велединского. Но сегодня это пошло вразнос, это тиражируется. И по всей вероятности, будет тиражироваться дальше.
Есть второй разряд картин — это продолжение и какое-то, я бы сказал, развитие постперестроечной «чернухи». Это люди, которые безнадежно пьют, страшно ругаются, живут в абсолютно антисанитарных условиях, ведут себя абсолютно антисоциальным образом; и при этом бо́льшая часть их дня проходит либо в лихорадочных, некрасивых и очень неаппетитных соитиях, либо в какой-то грязной и чудовищной работе — сортируют они мусор или занимаются никому не нужными строительствами и так далее. И в общем, все это можно объединить под таким условным названием «в мире животных» или, как шутил когда-то замечательный критик Алексей Ерохин, Царствие ему небесное, «в мире животных страстей».
Это, как правило, кино, которое делается людьми, абсолютно не знающими этой реальности и все время пытающимися показать, как именно глубоко трагически и ужасно они ее знают, и как вообще на самом деле чудовищна русская жизнь. Правда, что удивительно — в этом кино совершенно нет элементов протеста. Мало того, что там нет поисков позитива… Ну, что я буду, как какой-нибудь адепт соцреализма, требовать обязательного «изображения действительности в ее революционном развитии»? Нет, там нет никакого революционного развития. Да собственно говоря, и ничего там нет. Там есть просто вот эта расползающаяся чудовищная констатация безнадежности.
Тут вот, кстати, интересно, что некоторые эти фильмы основаны, казалось бы, на литературных источниках. В частности, недавно появившаяся картина, уже многим понравившаяся, «Как Витя Чеснок вез Леху Штыря в дом инвалидов», с длинным таким названием картина Александра Ханта. Я увидел там некоторые совершенно прямые заимствования (хотя, может быть, и сознательные) из киноповести Михаила Веллера «Кавалерийский марш». Правда, в титрах это никак не обозначено. Ну, бывают разные совпадения. Поверим в такое чудо.
Я поразился другому — что у Веллера это была (правда, она написана в девяностые) довольно мрачная история, когда инвалид-колясочник, бывший зэк и вор в законе, спасается с помощью своего племянника-ботана. Здесь из племянника сделан сын, из ботана сделан детдомовец, но канва сохранена. Так вот, там у Веллера возникали между ними какие-то человеческие отношения. Да и вообще в девяностые годы еще в какую-никакую человечность люди верили.
Здесь же между Штырем и Чесноком не возникает никакой абсолютно «химии». Правда, в последний момент в этом чудовищном детдомовце, которого очень хорошо играет Ткачук, в нем просыпается что-то человеческое, и вот от убийства другими ворами в законе он его все-таки в последний момент спасает — после чего, тем не менее, сдает в дом инвалидов и уезжает.
Ну, сделана некоторая видимость открытого финала. Про открытые финалы мы поговорим потом ниже. Но я вообще враг, как вы понимаете, открытых финалов — именно потому, что они представляются мне некоторым бегством от прямого ответа. И как бы там всякий финал этой истории был бы пошлостью. Сын забирает вора в законе, они начинают жить вместе — пошлость. Сын бросает вора в законе — тогда вообще непонятно, зачем рассказывалась вся эта история. А вот он остается на полдороге — вроде как бы красивый флер у этого всего появляется. Ужас в том, что в этой бесчеловечной, абсолютно расчеловеченной реальности — ну, вот как в фильме «Лес», тоже с назойливой метафорой мертвых бревен вместо леса — в этой реальности нет человека. Вот в чем собственно кошмар. Нет ему места, нет для него надежды.
И вы, дорогие коллеги или дорогие создатели, режиссеры, дорогие творцы этой реальности, вы напрасно думаете, что вот эта безнадега, которую вы демонстрируете,— это и есть попытка как-то изменить ситуацию («Мы не врачи, мы — боль»). На самом деле мне кажется, что вы всей этой дрянью до некоторой степени упиваетесь, вы совершенно явно ее смакуете. Это как сказал Толстой о Куприне, о «Яме»… Он, вообще-то, Куприна очень любил, но он сказал: «Он, конечно, делает вид, что негодует, но в душе он наслаждается. И от человека со вкусом этого скрыть нельзя».
Вот вы, демонстрируя это отчаяние, вы наслаждаетесь. Но ужас заключается в том, что это ваша бесчеловечность, а не бесчеловечность этой реальности. Понимаете? Были люди, которые описывали куда более чудовищные среды. Был Чехов с его «Островом Сахалином» и с его «В овраге». Был Бунин с его «Деревней». Были, в конце концов, представители такого пусть не очень распространенного, но все-таки русского натурализма, такие как дальние родственники Глеб и Николай Успенские. Разные были люди, но все они, тем не менее, никогда не смаковали эту мерзость; они, наоборот, пытались каким-то образом увидеть в ней ростки нового человека, в этой грязи. Бывает, как мы помним по Чернышевскому, грязь здоровая и грязь больная.