»
Дима, «Гламораму» не люблю совсем, предпочитаю ей «Бойцовский клуб» — книгу, конечно, очень больную. Вообще Паланик - больной. Но она такая самая, мне кажется, точная в этом смысле.
Что касается книг, написанных о России девяностых — ну, наверное, все-таки написанный двадцать лет спустя роман Алексея Иванова «Ненастье», книга концептуальная. И именно за способность генерировать концепции я Иванова очень люблю. Нравится мне там образ Татьяны, этой вечной невесты. Вообще мне эта книга нравится значительно больше, чем все его исторические романы-пеплумы, и даже чем «Сердце Пармы». Вообще, мне кажется, все, что пишет Иванов о современности, гораздо интереснее, чем его исторические изыскания. Но это мой частный вкус. «Ненастье», по-моему, хороший роман.
Из других вещей? Понимаете, большой роман о девяностых по-настоящему не написан. Роман об интеллигенции в девяностые не написан. Роман о политике — тем более. Написан роман о бизнесе — это «Большая пайка» Юлия Дубова. Она, «по мнению многих (судей решительных и строгих)», не имеет аналога. Это, безусловно, лучшая книга о русском бизнесе, по-русски написанная.
А что касается других каких-то пролегоменов к этой будущей книге… Ну, конечно, детективы, сочинявшиеся тогда. Мне кажется довольно интересным то, что в девяностые годы писал Александр Кабаков, уже значительно после «Невозвращенца», Кабаков поздний, зрелый, Кабаков времен «Последнего героя». Там были какие-то очень важные открытия. Ну и конечно, романы собственно девяностых годов, мне кажется, они по горячим следам что-то там существенное уловили.
А что касается лучших американских романов девяностых и о девяностых. Ну, вот Америку — такую Америку работающую, деловую, скучную, Америку бизнеса, труда и бюрократии — лучше всех описал Дэвид Фостер Уоллес в романе «Pale King» («Бледный король»). Он так въелся, так вжился в эту тоску, что повесился, не закончив роман. Ну, он страдал клинической депрессией. «Pale King» — это лучший роман Дэвида Фостера Уоллеса, как мне кажется. Я его ставлю выше, чем «Infinite Jest», но тут мое мнение субъективно. Я «Infinite Jest» никогда не читал подряд и целиком, я открывал и обчитывал какое-то пространство. Подождите, сейчас она выйдет по-русски. Мне кажется, что это настоящий подвиг переводчиков. Это будет замечательно.
Ну и, в общем, в девяностые годы еще работали многие великие американцы. И роман 94-го года Джозефа Хеллера «Closing Time», который у нас перевел Ильин как «Лавочка закрывается», а я перевел бы как «Настающее время» (не «настоящее», а «настающее»), «Схлопывающееся время» — второй роман о Йоссариане, о старом Йоссариане. Мне кажется, эта книга такая очень точная, потому что старость Хеллера в известном смысле совпала со старостью американского мифа. И эта книга такая о выдыхании, о выдыхающейся стране. Потом у нее открылось второе дыхание, может быть, но Америка, какой мы ее знали в девяностые, она была все-таки страной кризиса и упадка, невзирая на кажущийся после рейганомики экономический подъем. Это было преддверие очень глубокого кризиса, который уже при Клинтоне был совершенно очевиден. И поэтому «Closing Time» Хеллера — это, мне кажется, пророческий роман и очень крупный. А «Гламорама» — это, скорее, совсем другая история.
Да, Лунгин и Нусинов. Спасибо, Юра. Видите, что-то я помню.
«По поводу «Допроса» с Калягиным. Мне видится, дело все-таки,— пишет Оливер Кромвель, привет,—дело не в возможностях регионального производства, но в действительной потребности в этой ленте к тому времени. Между «Допросом» и крупными делами на стыках тектонических плит последних генсеков прошло несколько лет. Но вот недавно на пластинке «Кругозора» за март 88-го года легендарный Калиниченко рассказывает о подробностях реальных дел — и оторопь берет от цинизма, масштабов, зрелости этого «спрута». И многое понятно в природе нынешних бед. Видимо, идеологи шли на упреждение, чем воспользовались авторы «Допроса»».
Ну, вы правильно совершенно пишете, Оливер, что и «Змеелов» карелинский был об этом — роман Лазаря Карелина, впоследствии экранизированный. Я хорошо помню, как за его публикацией, по-моему, тоже в журнале «Москва» очень охотились. Да, действительно это было время такое прогнившее, время чрезвычайно коррупционное, и система, конечно, нуждалась в осознании. Но проблема в том, что система не готова была так глубоко отрефлексировать проблему. В «Допросе», пожалуй, есть на это намек. Есть на это, как ни странно, намек в романе Липатова «И это в себе о нем» (ну и, соответственно, в его экранизации). Речь шла… Ну и «Лев на лужайке», незаконченный роман Липатова, опубликованный посмертно.
Конечно, речь шла о том, что в отсутствие стимула работа вырождается и творческий процесс вырождается, и вообще людям как бы некуда жить. Это ощущение прогнившего строя было очень сильно. Но сильно было и другое. Сильно было ощущение, что как только в этой затхлой атмосфере повеет ветер свободы и можно будет о чем-то говорить, можно будет ситуацию спасти. Оказалось, что она неспасаема. Ну, то есть она была, возможно, спасаема, но очень быстро система была побеждена — и, как ни странно, вирусом национализма, потому что именно вирус национализма первым набрасывается на ослабленный организм.
Вот я очень боюсь того, что когда нам придется в новой России заново отстраивать честное государство, заново бороться с коррупцией, заново созидать институты, нас опять могут от этого дела отвлечь дискуссией по национальному вопросу, потому что это набрасывается на ослабленный организм всегда. Совершенно очевидно, что коррупция цветет там, где люди не чувствуют страну своей. А не чувствуют они ее своей там, где нет у них свобод и политических прав. Но как только появляются свободы и политические права, их пытаются использовать для того, чтобы построить нацистское государство. Это такой вирус, который давно стал проклятием России. И если в этот раз она этого избежит благополучно и победит левая космополитическая идея, может быть, все получится.
«Что за бездны обнаружил Норштейн в образе Башмачкина?»
Понимаете, я видел, как и вы все, из картины 15–20 минут. Мы будем ждать, конечно. Я абсолютно уверен, что он поставит рано или поздно «Шинель». Я вообще считаю Норштейна гением. Я во многом с ним не согласен, но это не важно. Важно, что он «один из людей, чье присутствие на свете показывает нам иные возможности», как пишет его друг и соавтор Петрушевская.
Так вот, в образе Башмачкина, я не знаю, какие бездны нащупал он, но реальные бездны у Башмачкина есть. И самое интересное в Башмачкине — это то, как кроткий и трогательный человек превращается в мрачный, сильный и страшный символ возмездия. Как правильно замечал Шкловский — без призрака, без финала «Шинель» была бы анекдотом. Это подробно разобрал Эйхенбаум, другой формалист, «Как сделана «Шинель» Гоголя». Вот «Как сделана «Шинель» Гоголя» — это ответ на ваш вопрос.
Там Башмачкин, сила Башмачкина, глубина Башмачкина в том, что маленький человек носит в себе зерно бунта, а, дорвавшись до власти… Понимаете, мы же не знаем, что будет делать бедный Евгений, когда он до этой власти дорвется. Имею в виду «Медного всадника». Помните, в «Медном всаднике» герой, сидя на льве («С подъятой лапой, как живые, стояли львы сторожевые»), герой, сидя верхом на льве, являет собой мрачную травестию, печальную пародию на кумира на бронзовом коне, на мраморном льве сидя. А вот окажись Евгений на коне, мы не знаем, что он будет делать. Очень возможно, что он будет топтать несогласных, потому что в маленьком человеке сидит зародыш тирана.
Я когда-то, помню, с Константином Райкиным в интервью на эту тему говорил очень… так сказать, он убедительные вещи говорил. Я его спрашиваю: «Ведь помните Чаплина? Это кумир вашего отца и ваш кумир. Но ведь Чаплин подчеркивает дуализм маленького человека. Маленький человек с одинаковой легкостью в фильме «Диктатор» может оказаться бедным куафером, парикмахером, а может оказаться и диктатором. Он с поразительной легкостью вписывается и в тот, и в другой образ». И тогда мне как раз Райкин сказал: «Для меня это самый страшный вопрос. Я хочу верить в доброго Акакия Акакиевича, но я понимаю, что внутри Акакия Акакиевича сидит подпольный человек».
И между прочим, тему этой трансформации, эти бездны он в своем спектакле по «Запискам из подполья» («И пойду… и пойду…», насколько я помню, они назывались, а потом он делал новый его вариант с Фокиным), он в «Записках из подполья» именно это показывает — как из маленького человека получается страшный, чудовищный мститель. Вот эти бездны у Акакия Акакиевича есть.
«Согласен насчет Одзу,— спасибо вам.— Видимо, Кобаяси все-таки прошел мимо вас. Но вас — большинство. Максимализм, который вы отметили, там присутствует. Кобаяси чувствует темп лучше Куросавы. Такие фильмы, как «Харакири», «Черная река», «Условия человеческого существования»,— настоящий театральный эпос».
Да. Вот из всего, что вы перечислили, я видел «Условия человеческого существования» и с вами согласен: это совершенно эпическое кино. Ну, ничего не поделаешь, Имамура в этом смысле мне несколько роднее.
«Задумался об этимологии слов «стихи» и «стихия». Их схожесть — это совпадение или здесь заложен сакральный смысл?»
Никогда об этом не думал, но обыгрывали это бесконечно: «Стихия — свободные стихи», «Свободная стихия стиха». Но думаю, что нет. Корень, безусловно, греческий. Сейчас в три минуты оставшиеся до следующего блока попытаюсь пошерстить. Но думаю, что они не однокоренные.
Вернемся через три минуты.
НОВОСТИ
Продолжаем разговор.
Да, посмотрел я: στίχος восходит… да, это греческое. Означает оно или «первый элемент», или «ряд». Стихи — это ряды слов. А стихия — соответственно, это ряд элементов или во всяком случае какое-то органическое, по Далю, первое начало, родовое начало. Видите, да, действительно, и то, и другое восходит к единому корню, как я и догадался, греческому, но значит это, видимо, в разных случаях разное. Стихия не означает какое-то начало штормовое, какое-то хаотическое, а напротив, стихия — это один из элементов, неразложимых элементов бытия (в том смысле, в каком вода и воздух — стихии). То ест