ь и стихия как вещество, и стихи как занятие — это систематизация мира, разложение его на четкие какие-то основы и потом синтез. Видимо, действительно, стихия как буря — это уже наследие более позднее.
«Насколько я понимаю вашу историческую концепцию, сейчас мы переживаем заморозок,— точно так.— Значит, следующей стадией будет оттепель? При этом вы говорите, что мы живем в предвоенные времена. А как оттепель в вашей концепции сочетается с войной? Спасибо. Игорь».
Игорь, она самым прямым образом сочетается, потому что выход из заморозка, как правило, осуществляется через внешнюю войну. Оттепель наступает постфактум. Война служит средством легитимации режима. Как я пытаюсь показать в романе «Июнь», война не разрешает ни одной проблемы, война загоняет проблемы вглубь. И на эффекте от войны режим может еще какое-то время существовать, но потом оттепель становится исторически совершенно неизбежной. Войну всегда ищут как способ легитимизировать собственное насилие, собственный строй, сплотится вокруг начальства и так далее. А потом неизбежно наступает оттепель. Это, пожалуйста, вам 1855 год — Крымская война. Это вам, пожалуйста, 45-й год — Победа, которая продлила власть Сталина, а потом все равно все закончилось оттепелью. И так далее.
Вот теперь вопрос: возможен ли выход из такого режима без внешней войны? Все, что происходит в России и вокруг нее сейчас, указывает, к сожалению, на подготовку к большой войне. И я сильно сомневаюсь, что режим сможет отказаться, сможет не воспользоваться этой ситуацией. Кстати говоря, как Ким Чен Ын укрепляет свою власть, мы сейчас видим очень наглядно. В мире, в котором такое количество точек бифуркации, такое количество напряжений, такое количество возможных взрывов, срывов, тектонических смещений, трудно представить, чтобы российская власть не воспользовалась этим шансом. Я очень надеюсь, что обойдется. Но, в принципе, предчувствие войны разлито в воздухе. И ту гигантскую агрессию, которую мы наблюдаем сейчас, надо куда-то девать.
Понимаете, сталинский режим… Вот многие говорят, что Сталин панически боялся войны. Субъективно, лично он, может, и боялся. Но главная драма истории в том, что история действует людьми, а не наоборот. Сталин пытался зайти на большую войну несколько раз, она была ему режиму жизненно необходима. Как правильно совершенно писал Евгений Марголит когда-то в замечательной статье о Гайдаре: «Невроз тридцатых годов нуждался в разрядке. Другой разрядки, кроме войны, не было». И вот похожее, самое точное описание этого невроза дано, кстати, в «Судьбе барабанщика». И там тоже, как вы помните, враг, шпион приходит извне, с запада. Ну, помните, там пограничник или этот следователь показал рукой туда, где садилось солнце.
Следовательно, попытки зайти на большую войну предпринимаются в Халхин-Голе, в Испании, в Финляндии, в Польше. Все это пытки развязать войну, в результате которой режим смог бы опять все списать. Война ничто не списывает, война все откладывает. Но отложенная пружина, оттянутая пружина бьет больнее. Поэтому тот же Марголит совершенно правильно говорит о том, что оттепель была запоздалой наградой победителям. Они-то рассчитывали, Пастернак рассчитывал на то, что оттепель настанет сразу после войны. Не вышло. Она была очень кратковременной. Уже в 46-м постановление о «Звезде» и «Ленинграде» всем все объяснило. Другое дело, что, скорее всего, это постановление было ответом на Фултон. Но безусловно и то, что оттепель тогда не состоялась, она была отложена.
То, что режим в финале заморозка почти обречен на внешнюю войну — таков, по-моему, объективный закон истории. В какой степени это сбудется сейчас? Ну, я говорил о том, что в нечетные века, может быть, все происходит тише. Но война сегодня носится в воздухе, ею веет — и отсюда вся эта дикая, непостижимая, агрессивная риторика, которая доводит до такой пены у рта в студии российских программ.
«Летов говорил: «Я считаю, что все мы, кто сочиняет, не являемся на деле авторами, а мы проводники. Платить за это приходится жестоко и сильно, в результате чего, когда ты хватаешься за это дело, сквозь тебя проходит поток. Я не автор, я проводник». И Василий Павлович Аксенов в одном интервью просил не называть себя писателем, но сочинителем. Если абстрагироваться от природы вмешательства, чувствуете ли вы себя автором или проводником?»
Оливер, мысль о том, что мы все осуществляем какой-то чужой проект, что мы как бы расчищаем чужие буквы, что-то уже выбитое на камне,— это мысль очень частая. Когда-то Анатолий Найман, ученик Ахматовой, в ее присутствии развивал эту теорию, что… Он говорил: «Все стихи, даже такие прекрасные, как ваши, Анна Андреевна, где-то уже когда-то существовали, и мы только их восстанавливаем». И Ахматова сказала: «Он дело говорит».
Но здесь надо совершенно четко разделять, различать. Действительно, как научные формулы, математические формулы соотношения веществ и сил были реальные еще до того, как их открыли, как закон Ломоносова-Лавуазье, или закон Эйнштейна E=mc², или закон Ома существовали до того, как люди их сформулировали, так и какие-то архетипы художественных текстов, конечно, существуют до того, как мы их напишем. Это как раз мне кажется самым интересным — реконструировать эти метасюжеты, сквозные фабулы, которые объемлют собой всю нашу жизнь.
Я вот выделяю такие фабулы две, я о них говорил: трикстерская фабула с Одиссеем и фабула его сына, Телемаха, из которого в общем получился Фауст. И точнее всего это почувствовал Джойс, который свел Одиссея и Фауста в одном тексте. Собственно Стивен Дедалус — это Фауст, такой Телемах, если угодно. Он не трикстер, а он как раз изумленный наблюдатель, профессионал. Кстати, в том же Выборге прикупил я роман Юнсона «Прибой и берега», нобелевского лауреата. И там как раз Одиссей — явный совершенно трикстер, плут, а сын его Телемах — это именно изумленный наблюдатель, мыслитель. Замечательная книга. Я ее как раз для того и купил, чтобы как-то вписать эту шведскую книжку в общую парадигму одиссеевско-фаустовских отношений.
Так вот, сквозные фабулы существовали, безусловно. Бродячие сюжеты — ну, например, о Дон Гуане или сюжет о чумном городе, или сюжет об осаде города — это и есть главные архетипы человеческого бытия, наверное, имманентные человеческой природе. Они существуют изначально, мы их только вычленяем.
Другое дело, что… Понимаете, я знаю очень хорошо по себе: когда я пишу стихи, я действительно ловлю какие-то сигналы или, если угодно… Мне надо, конечно, долго расчищать эти каналы сообщений, как расчищают русло реки. Пишешь три строфы, а в четвертой или в пятой что-то слышишь — вот так это бывает. Но когда пишешь прозу, прозу все-таки делаешь из себя. Как паук ткет паутину из себя, точно так же проза — это, мне кажется, не то, что услышал, а то, что пережил. Во всяком случае, когда я пишу стихи — это чаще всего акт бессознательный; а когда прозу — это довольно-таки сознательное и трудное, мучительное дело.
Понимаете, когда напишешь стишок, такое ощущение, что ты действительно выкупался в каком-то целебном источнике и после этого можешь жить дальше. Ты освежился, ты почувствовал силу, ты пообщался со стихиями, если мы уж о них заговорили. Но если ты, простите, пишешь прозу, то это ты окунулся в себя, в свое прошлое, в свое подсознание. И это далеко не столь приятная стихия. И писать прозу — это акт сознательного усилия. Поэтому это трудно. Я не люблю это делать. Или как замечательно сказал однажды Пелевин: «Хорошая проза получается тогда, когда ее перечитываешь и не узнаешь, когда ты ее писал бессознательно». Но это счастье очень редкое. Хотя бывало.
«Что вы думаете о позиции деда из битовского «Пушкинского дома» относительно тех, кого выпустили из ГУЛАГа после смерти Сталина? Герой утверждает, что сидел он и ему подобные за дело, а реабилитацией их унизили. Не рифмуется ли эта парадоксальная мысль с идеей вашего «Оправдания»?»
Нет конечно. «Оправдание» про другое. «Оправдание» про попытку задним числом оправдать. Битовский дед — он же о чем говорит? «Они сидели за идею, за идейные преступления». Потому что думать, что они сидели просто так, для него унизительно. Он тоже хочет верить в то (вот единственное, что роднит эту проблему с «Оправданием»), что их брали не случайно. Для человека самое невыносимое — думать, что он «смазочный материал истории», что его брали просто так, не потому что, а для. Потому что террор, как правильно пишет Надежда Яковлевна Мандельштам, «террор не имеет причины, террор имеет цель». И цель была совершенно четкая — страх, дисциплина, ужас, ну, в общем, зажать страну, чтобы ее дальше можно было эксплуатировать. А террор, конечно, неизбежность для такой системы.
И Сталин сам, я думаю, был потрясен масштабом этого террора. Ну, что поделать? Авторитарная власть диктует именно такой масштаб. Хотя все разговоры о том, что он хотел поменьше, думаю, гроша не стоят, потому что он все время требовал больше — сажать больше, спускать больше расстрельных цифр и чтобы они были чудовищными. Поэтому мне кажется, что здесь снимать с него ответственность совершенно не имеет смысла. Это просто пошлость (не говоря уже о подлости).
А вот что касается случайности или неслучайности… Конечно, человеку хочется думать, что он сидел за дело. Сама мысль о том, что он сидел за просто так, сидел ради чужого страха, она, я думаю, совершенно невыносима.
«Что имел в виду Ромен Гари, когда говорил, что мать, которую он носит в себе, не позволяет ему делать подлости?»
Ромен Гари вообще многое сделал для реабилитации маменькиных сынков. Вот тут на сайте есть один, прости меня господи, мерзавец, который говорит: «Ну, что это Быков, взрослый мужик, часто упоминает свою мать? Что за инфантилизм?» Быть маменькиным сынком для меня — это самый большой комплимент. Помните, если кто читал, у меня в «Квартале» есть такой пассаж о том, что… «Многие говорят: «Мы выросли без отца, и поэтому не имеем мужских навыков, не умеем машину починить». Мы умеем многое другое. А машины нам чинят те, у кого были отцы». Вот это такая довольно… Конеч